среда, 9 ноября 2016 г.

Аристократия в политике-6. Конец главы.

Пост в ЖЖ

Д.Ливен Аристократия в Европе 1815-1914

Но либерализм вигов не был только партийной игрой. На взгляд принца Пюклера, в этом выразилась одна из многих странностей Англии — страны либеральной и в то же время ультрааристократичной: «...явно размытые общие представления о либерализме идут рука об руку с узкой классовой гордостью и в высшей степени надменным сословным чванством <...> человек, в домашнем кругу чрезвычайно высокомерный, пользуется в общественной жизни репутацией убежденного либерала». «Священный Круг Прародительства» был в своей основе крепко сплоченной кликой аристократов, воспитанных в незыблемой вере в то, что успешная борьба, которую их предки вели против абсолютизма Стюартов за введение свободной протестантской конституции, была главной предпосылкой будущего восхождения Англии на позиции мирового господства. Лорд Джон Рассел всей душой верил, что политическая свобода была изобретена его предками, которые даровали ее сначала Англии, а потом и всему миру. Пусть в этом и было нечто смешное и самодовольное, но не следует забывать, что одержимость фамильной гордостью повсеместно была неотъемлемым признаком аристократии. Викторианский аристократ неуклонно принимал свои семейные традиции ближе к сердцу, чем свободы, права и обязанности свободнорожденного англичанина, но, в соответствии с девизом Рассела, эти традиции были достаточно хороши, чтобы им следовать.

Виги усвоили идеи барона де Монтескье о равновесии властей и роли аристократии в качестве жизненно необходимого посредника между монархом и народом. В 1883 г. лидер вигов, маркиз Хартингтон, подвел следующий итог достижениям своей партии: «Виги сумели <...> к большой выгоде для страны, руководить народными движениями, сдерживать их и направлять в нужное русло. Они образовали связующее звено между передовой партией и теми классами, которые, обладая собственностью, силой и влиянием, естественно нерасположены к переменам <...> Именно благодаря их руководству и их действиям, серьезные и благотворные перемены, которые делались в направлении демократизации этой страны, свершились не ударным путем в силу революционных волнений, а в ходе спокойного и мирного процесса конституционных актов».

Крупные собственники из партии вигов могли в самом буквальном смысле слова позволить себе придерживаться достаточно уравновешенной и хладнокровной точки зрения на политические события. Джон Винсент заслуженно превозносит спокойное и беспристрастное отношение маркиза Хартингтона к ирландским аграрным вопросам в начале 1880-х годов, хотя с этими вопросами были связаны серьезные неприятности, постигшие собственные фамильные поместья маркиза. Наследнику герцога Девонширского, несомненно, помогло сознание того, что ему нечего опасаться ирландских событий — в любом случае он не будет испытывать нужды. Значительный доход, поступавший многочисленных источников, избавлял его от искушения ограниченного «аграрного» подхода к политическим проблемам и способствовал широте взгляда.

Тем не менее, прав Дэвид Спринг, утверждая, что подсчет доходов того или иного дворянина и проверка того, являлась ли их главным источником сельское хозяйство или же другая сфера, мало что может прояснить в той позиции, которую занимал этот дворянин в отношении Хлебных законов и в политике в целом. Например, поддержка, которую оказывал отмене Хлебных законов пятый граф Фитцвильям, основывалась на чувстве долга, которое заставляло аристократа встать на точку зрения нации. Необходимо было поддерживать интересы торговли и промышленности: в противном случае Британии угрожал бы удел второй Польши. Фитцвильям был охвачен евангелическими и утилитарными настроениями, восхищен достижениями современной науки и уверен в том, что она способна преобразить мир. Человек «с широким и систематическим кругом чтения <...> он полагал, что умственная лень граничит с нравственным грехом». Он отнюдь не походил на эдвардианского владельца загородной усадьбы, зачастую читавшего лишь «Country Life» или что-нибудь в этом духе. Фитцвильям принадлежал к деятельному и дальновидному правящему классу. Особое внимание он уделял античным классикам, современной философии, истории и политической экономии; что до романов, он считал их дамским чтением.

Отмена Хлебных законов, как бы там ни было, явилась следствием охватившего английскую высшую аристократию духа либерального консерватизма, который распространился далеко за пределами партии вигов. Из 211 голосов, поданных в Палате лордов за отмену Хлебных законов, не более 115 принадлежали вигам. В период между 1832 и 1905 годами особенно в высших аристократических сферах были прочны убеждения, что их век — век господства либеральных тенденций и что упорное сопротивление этим тенденциям приведет лишь к несчастьям. По английским стандартам, трудно было найти человека более консервативного, чем третий маркиз Солсбери. В 1859 г. он защищал политическое status quo в таких выражениях, какие мог бы повторить за ним любой континентальный консерватор: «Классы, которые представляют собой цивилизованную часть общества, классы, в руках которых находятся копившиеся веками капитал и знания, имеют право требовать гарантий неприкосновенности, защищающей их от подавления полчищами тех, кто не обладает ни знаниями, необходимыми для руководства ими же, ни долей в общественном благосостоянии, необходимой для контроля над ними». Верный своему убеждению, что демократия означает использование государственной власти для ограбления богатых, Солсбери решительно противился Второму биллю о реформе. Однако после того, как этот билль был утвержден, Солсбери, в соответствии с аристократической этикой порядочности и политическою прагматизма, заявлял, что «долг каждого англичанина и каждой английской партии — чистосердечно признать политическое поражение и употребить все усилия для того, чтобы добиться успеха или свести на нет зло, причиняемое принципами, которым они вынуждены были уступить». В применении к политике консерваторов после 1867 г. это означало заставить демократию работать со всей возможной эффективностью, и с минимальным ущербом, как для рациональной внешней политики, так и для интересов состоятельных классов. Осуществляемые под уравновешенным и здравым, хотя и пессимистичным руководством Солсбери, эти попытки ограничения ущерба оказались весьма успешными. Однако прагматизмом, реализмом, политической опытностью, незаурядным умом и уважением к установленным правилам игры качества, присущие Солсбери, не исчерпывались. Он питал искреннюю любовь к свободе. Столкнувшись с лордом Мильнером, британским верховным комиссаром мыса Доброй Надежды, который был убежден, что «просвещенная администрация» прекрасно подходит для службы просвещенному деспоту, Солсбери неодобрительно отметил, что этот человек совершенно не верит в свободу.

История Англии девятнадцатого века была превосходной заявкой высшей аристократии на роль в политике. Без сомнения, крупные аристократы имели свои недостатки, и среди прочих — нередко чрезмерное кастовое чванство и нежелание чрезмерно себя утруждать. Отсутствие профессионализма также часто вело к просчетам. У честолюбивейшего Дизраэли глаза полезли на лоб, когда его начальник, лорд Дерби, в 1852 г. сложив с себя обязанности премьер-министра, «словно мальчишка, отпущенный из школы», немедленно бросился в свой загородный дом, чтобы не пропустить скачки. Намного серьезнее воспринял В. И. Гурко, опытный российский чиновник высшего ранга, беспечный дилетантизм князя П. Д. Святополк-Мирского и князя В. А. Васильчикова, аристократов, занимавших министерские посты в период революции и кризиса 1904—1907 гг. Обоим недоставало профессионального опыта и компетентности, необходимых для управления крупными и сложными правительственными департаментами. К тому же, никогда не зная ни нужд, ни забот, они не были готовы к труду и ответственности, которые неотделимы от государственной деятельности. Все же аристократы далеко не всегда были легкомысленными дилетантами. Плантагенеты Паллизеры (герой политических романов Энтони Троллопа (1815—1882) «Домик в Оллингтоне», «Можете ли вы простить ее» и др) существовали и в реальной жизни, в особенности в Англии, чье парламентское устройство, в отличие от прусского или российского бюрократического абсолютизма, предоставляло политикам аристократического происхождения значительно более доступное и достойное поле деятельности. Представители высшей аристократии вносили в политику подлинный дух общественного служения и широту государственных взглядов, отсутствие ограниченности и эгоизма, то есть качества, которые редко встречались в среде поместного джентри. Благодаря своему богатству и высокому статусу, крупные аристократы меньше зависели от превратностей современной жизни, чем провинциальные дворяне, что несомненно усугубило это отличие.

Уолтер Бэджет писал в 1850-х годах, что «класс джентри, заполняющий сельские усадьбы, и составляющий большинство консервативной партии в Палате общин, возможно, самая способная и ценная часть английского общества. Над ним не тяготеют ни ответственность, ни культура родовитого дворянства, и они никогда не ощущали болезненной необходимости пробиваться наверх, которая подталкивает средний класс. Они обладают скромным достоянием, которое мало чему их учит, и крепким умом, который вполне годится, чтобы справляться с повседневными делами, но они лишены гибкости и собственных идей».

В Пруссии, в сущности, не было ничего похожего на класс крупных землевладельцев-аристократов, не было и аристократических традиций, на что разгневанные юнкеры и обратили внимание Фридриха Вильгельма IV, когда тот на волне революции 1848 г. силился создать Палату лордов. В целом прусские провинциальные дворяне были слишком неотесанны, даже по стандартам, установленным Бэджетом для помещиков-тори. Взгляды большинства юнкеров были окрашены грубоватой и высокомерной наивностью. Свои собственные интересы они возводили в ранг государственных, и для большинства из них в этом не было элемента цинизма. Религиозное чувство, весьма догматичное, нерассуждающее и не вызывающее вопросов, усиливало их честную и прямодушную правдивость. Пиетизм, более чем далекий от интеллектуальной веры, способен был убедить и без того достаточно самоуверенных людей, что Господь благословил их силой и властью и осуществляет через них свой промысел.

В дневнике баронессы Шпитцемберг встречаются иронические выпады против «истинно померанской изысканности». В 1894 г. она упоминает о Конраде фон Фалькенхаузене, имевшем привычку в самых резких выражениях укорять тех своих гостей, кто предал интересы и ценности юнкерства, проголосовав за торговое соглашение с Россией; в его глазах, подобное предательство можно было объяснить лишь стремлением заслужить расположение двора. Четырнадцать лет спустя баронесса отмечала: «в разговорах с этими юнкерами меня всегда пугало, что они не имеют даже отдаленного понятия о всех трудностях и сложных взаимоотношениях, связанных с внешней политикой, и потому позволяют себе заявления и советы, способные просто ошеломить любого человека, получившего воспитание, хоть сколько-нибудь не чуждое духу космополитизма. Еще больше меня тревожит их неколебимая вера в то, что народ Пруссии исполнен монархических чувств; если когда-нибудь дойдет до краха, боюсь, многие столпы, на которые сегодня рассчитывают люди <...> сразу рухнут».

Мягко говоря, юнкеры отнюдь не являлись группой, от которой ожидали образа мыслей, соответствующего положению правящей элиты мировой империи. В самом деле, прусские дворяне, представители поколения, в период между 1866 и 1871 годами сначала завоевавшего Германию, а потом повергшего Францию, в большинстве своем не являлись приверженцами идеи Германской империи. Элард фон Ольденбург-Янушау, до самого заката империи остававшийся одним из ведущих консерваторов, отмечал, что «как солдаты, мы были истовыми пруссаками, и потому искали образцы для подражания исключительно в прусской истории. Образование Рейха не имело на нас такого воздействия, как на последующие поколения. В Германском Рейхе 1871 г. мы видели не слияние воедино различных ветвей народа Германии, но, пользуясь словами старого кайзера, лишь расширение Пруссии».

Старая Пруссия — в особенности земля Фридриха II — во многих отношениях являлась для Европы образцом просвещенного деспотизма. Все абсолютистские государства восемнадцатого века представляли собой вариации альянса между правящим Домом и дворянством, но, как пишет Перри Андерсон, именно прусский вариант был наиболее удобным и подходящим. В отличие от Франции, государство Гогенцоллернов не было поражено коррупцией, здесь отсутствовала английская придворная аристократия, желавшая введения олигархической конституции, с, восемнадцатого века прусские юнкеры не знали присущего московскому дворянству ощущения того, что правящая династия, двор и столица в определенной степени являются чуждыми иноземными вживлениями в родную почву. В Пруссии не было необузданных, хотя зачастую и весьма просвещенных аристократов в русском духе, которые решительно отвергали все попытки германизированного правящего дома подчинить социальную элиту дисциплине, порядку и бюрократической субординации. Создание в Пруссии централизованных бюрократических институтов и местного дворянского управления в лице ландратов и государственных учреждений, первоначально не обошлось без серьезных конфликтов, но уже в период правления Фридриха II эта система работала без перебоев. В России, напротив, не существовало полноценных местных дворянских учреждений, и дворянству приходилось на своих плечах нести всю тяжесть бюрократического аппарата, при этом смягчающее воздействие учреждении промежуточного звена полностью отсутствовало. Подобное положение влекло за собой своего рода полуанархическую отчужденность российского дворянства от государства, которой не знала Пруссия. Присущая прусскому старому режиму аккуратность и чувство пропорций воплощались в правительствах и дворцах, которые они строили. Мало найдется монархов, наделенных столь выдающимся здравомыслием и способностью проводить в соответствие цели и средства, как Великий курфюрст Бранденбургский, Фридрих Вильгельм I или Фридрих Вильгельм II. По российским стандартам, Сансуси и Потсдам можно счесть образцами сдержанного и аскетически строгого вкуса.

Даже в 1914 г. Пруссия ощущала себя неуютно в имперских одеяниях. Ее прекрасная в своем аскетизме классическая архитектура уступила место претенциозной, вычурной и помпезной вульгарности эры Вильгельма. Сам Вильгельм II представлял собой соединение короля-юнкера, императора мировой державы и преуспевающего промышленного магната. Всем поздневикторианским аристократиям было трудно найти общий язык с эпохой господства капитала. Прежде ни один общественный класс не мог сравниться с аристократией в богатстве, и дворянская элита потворствовала выставлению богатства на показ и состязанию в этом. Теперь же оказалось, что неаристократы в денежном отношении способны превзойти тех, кто выше их по роду и званию. Наиболее распространенной реакцией на подобное положение вещей были издевки над плутократией и антисемитизм, которые получили особое распространение в среде обедневших аристократов, страдавших не только от потери статуса, но и от потери благосостояния.

В целом, однако, английская и русская аристократические элиты нашли свое место в эпоху капитала с большей легкостью, чем юнкеры. Петербургские и лондонские аристократы были богаче, менее провинциальны и захолустны, более космополитичны по своим воззрениям и опытны в светских делах, чем прусское дворянство. В восемнадцатом веке правящие классы и Англии, и России были чрезвычайно коррумпированы, умело используя государственную службу для собственной выгоды. В девятнадцатом столетии английское, и, в меньшей степени, российское дворянство отказалось от подобной практики, но ни Англия, ни Россия не могли даже отдаленно приблизиться к бытовавшей в Пруссии официальной культуре самодисциплины, преданности долгу и одержимости экономией. В сочетании с относительной бедностью и оскудением религиозного чувства, эти ценности оказались чужеродными в бурно развивающейся стране миллионеров, в которую после 1871 г. столь внезапно превратилась Пруссия. Неудивительно, что от прусских аристократов период адаптации к «золотой» эре потребовал большего напряжения и более значительных сущностных перемен, чем от традиционно коррумпированного, распущенного и приверженного роскоши светского общества С.-Петербурга, как и от беспечной и богатой английской аристократии, издавна связанной с финансами и зарубежными торговыми интересами.

Поиск своего места в эпоху капитала был лишь одним аспектом примирения аристократии с тревожным современным миром. Основная и единая для всех аристократов проблема, при всей своей простоте, не имела решения. Класс, с незапамятных времен господствовавший в Европе, в результате революционных перемен в экономике и в обществе, неудержимо утрачивал свои позиции. Аристократия могла — разве что на короткий срок — замедлить этот процесс, но избежать подобного удела было вне ее возможностей. Аристократы были уже не способны господствовать в городском, промышленном, техническом и даже в образованном обществе, а тем более в обществах, которые стремились занять ведущие мировые позиции. Скорость, с которой происходили эти перемены, усугубляла проблему, в особенности в Германии и в России. В 1866 г. молодой лейтенант по имени Пауль фон Гинденбург, выходец из обычной юнкерской семьи, сражался в битве при Кёниггреце. В юности он стал свидетелем триумфа прусского дворянского офицерства, которое выполнило пользуясь ужасающим языком ученых националистов девятнадцатого века — исторические и национальные задачи Герма¬нии. Почти в то же самое время, пока Гинденбург сражался, промышленная революция и сельскохозяйственная депрессия, происходившие в Германии, угрожали вытолкнуть юнкерство из жизни. За отпущенные ему годы, Гинденбург успел пережить триумф, преображение и угасание старой Пруссии. Неудивительно, что в 1933 г. он, в ту пору уже старый фельдмаршал, никогда впрочем, не блиставший умом, был сбит с толку и не мог разобраться, что к чему.

К концу девятнадцатого века будущее аристократии вращалось вокруг ряда вопросов. Сумеют ли аристократы понять, в каком направлении движется мир, или для этого они слишком ограничены, недальновидны и необразованны? Предложит ли общество аристократии золотые мосты, по которым она сможет пройти в современный мир, и хотя бы до некоторой степени сохранна, свой статус и свое благосостояние? Какие формы вхождения в современность — демократические или же иные — будут ей предложены, и каким образом присущие аристократии традиции определят выбор этих форм? Если же вся аристократия или же какая-то ее часть окажется без удобного переходного моста, насколько значительны и разрушительны будут ее арьергардные действия перед лицом обновляющегося мира современности? In extremis, будет ли аристократия достаточно реакционной, или цивилизованной, чтобы по-прежнему руководствоваться традиционными представлениями о религии и чести, или же неуверенность в завтрашнем дне, гнев, вызванный потерей статуса, и агностицизм заставят ее избрать путь, ведущий к тоталитаризму национализму и его неизбежному спутнику, варварскому антисемитизму?

Аристократия в политике-5. Доминик Ливен

Пост в ЖЖ

Протекционизм распространялся не только на сельское хозяйство. Во многих отношениях причина, по которой в Англии в 1840-х годах он был уничтожен, а в Имперской Германии, напротив, введен, в большей степени зависела от представителей промышленных и интеллектуальных кругов, а не от аграрного лобби. Интересы английских фермеров и землевладельцев в 1840-х и 1880-х годах, а также прусских фермеров в последнее из упомянутых десятилетий, всегда были связаны с протекционизмом. При этом в 1840-х годах в интеллектуальном мире Европы господствовала доктрина laisez-faire, которая в последнюю четверть столетия утратила свое доминирующее положение. Еще более важно, что основные отрасли тяжелой промышленности Германии, в 1870-х годах стоявшие за протекционизм, заключили союз с аграриями. В 1840-е годы вся английская промышленность, за немногими исключениями, была за свободную торговлю по той весьма резонной причине, что в конкурентной борьбе одерживала верх над большинством своих зарубежных соперников. В 1880-х годах о протекционизме в сельском хозяйстве Англии нечего было и думать. «В импортной экономике юга, которая обеспечивала большую часть доходов коммерсантов, финансистов, рантье и представителей интеллектуальных профессий, стояли за свободную торговлю с текстильной, металлургической и машиностроительной экспортной промышленностью севера, с судовладельцами крупнейших портов и судостроителями Тайна, Мерсея и Клайда. Широкие имперские, военные и морские интересы косвенным образом были связаны со свободной торговлей, и инвестиции в производство сырых материалов и морские перевозки являлись основой фондовой биржи в поздневикторианскую эпоху. Избиратели, принадлежавшие к рабочему классу, упорно противились любым попыткам запретить ввоз зерна из-за рубежа».

Весьма важно также учесть специфику исторического периода, в который разгорелись дебаты по вопросам протекционизма. 1840-е и 1850-е годы были, за исключением нескольких лет, периодом, когда сельское хозяйство средневикторианской эпохи достигло наибольшего процветания между депрессиями 1820-х и 1870-х годов. Именно то обстоятельство, что фермерство в общем оставалось весьма доходным делом, и послужило в следующее после 1846 г. десятилетие причиной уничтожения сельскохозяйственного протекционизма в Англии. Когда возмущение арендаторов ослабело, стало возможным выразить сомнение в том, что крупные инвестиции в сельскохозяйственные преобразования, в так называемое большое фермерство, действительно обеспечат будущее процветание промышленности. Впрочем, без сомнений не обошлось уже в 1840-х годах. «Большое фермерство — это невероятно дорогостоящее дело и оно не сулит быстрых прибылей <...> лишь богатые аристократы <...> способны вкладывать средства, достаточные для проведения всесторонних, и, следовательно, оправдывающих себя улучшений». Герцог Веллингтон, весьма довольный тем, что сам придерживается научных методов ведения сельского хозяйства, отмечал — «немного найдется джентльменов, которым обстоятельства позволят отдавать весь доход с земель на различные улучшения».

Начиная с 1870-х годов, критики юнкерства также призывали к большому фермерству, и требовали введения протекционизма, как действенного средства против низкой доходности крупных имений. Насколько справедливы были эти аргументы, можно понять лишь в том случае, если современный ученый, свободный от политических пристрастий, предпримет тщательное и всестороннее исследование сельского хозяйства Пруссии. В 1880-х годах английским фермерам, без сомнения, не показались бы убедительными критические доводы, выставляемые прусскими фермерами. «Фермеры Эссекса пользуются завидной репутацией состоятельных людей и деятельных преобразователей. К середине века умело проводимый дренаж и широкое использование удобрений в сочетании с экономией и бережливостью сделали пахотное земледелие Эссекса одним из наиболее доходных в стране». И все же не было графства, в конце девятнадцатого века больше пострадавшего от сельскохозяйственной депрессии, чем Эссекс. Хозяева покидали свои фермы, которые впоследствии перешли к шотландским фермерам-крестьянам, желавшим свести расходы к минимуму, и в их руках давали значительно меньший доход. Но для юнкеров уподобиться шотландским крестьянам означало отказаться от самих себя, изменив тем принципиальным качествам, которые определяли их жизнь.

Период, когда в Англии и Германии разгорелись дебаты по вопросам протекционизма, определили также военные и политические условия. Пятому графу Фитцвильяму предстояло стать одним из ведущих аристократов — противников Хлебных законов. В период, непосредственно последовавший за 1815 г., воспоминания о военной континентальной блокаде убедили его в том, что протекционизм, направленный на сельское хозяйство и судостроение, необходим в интересах безопасности страны. На закате викторианской эры империализма национальная безопасность стала более важным вопросом, чем в 1840-е годы. Аристократов, которым было присуще сугубо имперское сознание, сильнее и сильнее тревожила, и не без причин, надвигавшаяся все ближе угроза безопасности Британской Империи. Протекционизм, теперь в виде льготных таможенных пошлин, вновь обрел политическую актуальность как средство отвести эту угрозу. После 1815 г. почти вся аристократия была принципиально консервативной. Это обстоятельство усилило гнев высшего класса, когда в период с 1905 по 1911 год консерваторы на выборах три раза подряд проиграли либералам, не говоря уже о лишении Палаты лордов права вето и постоянных нападках на экономические интересы аристократии. Сознание того, что в 1911 г. победы их лишили голоса избирателей Уэльса, Ирландии и Шотландии, усиливало горечь поражения.

Но именно попытка либералов ввести самоуправление (гомруль) в Ирландии, в которой многие консерваторы увидели предвестие распада Британской империи, вызвала у них самое яростное противодействие. По мнению Дж. Д. Филипса, историка, занимающегося так называемыми «твердолобыми», представители правого крыла тори, защищавшие уходящую эпоху, были куда менее реакционны, чем империалисты позднейшего образца, для которых защита империи была важнее традиционных аристократических представлений о парламентаризме, законности и уважении к свободе. По его мнению, намерение «твердолобых» прибегнуть к насилию, чтобы воспрепятствовать введению гомруля, отнюдь не было запугиванием, и намерение это одобряла большая часть членов партии тори. Филипс заключает, что «начало Великой Войны, в сражениях которой «твердолобые» проявили отвагу и самоотверженность, уберегло старейшие, и надо полагать, наиболее консервативные фамилии Англии от возможной революционной вспышки».

Даже в начале двадцатого столетия островное положение и военно-морское превосходство Британии обеспечивали ей уровень безопасности, не сопоставимый с уровнем ни одной континентальной державы. В конце девятнадцатого века, когда в Германии расцвела внешняя заморская торговля, ее уязвимость со стороны британской блокады стала серьезной угрозой. Среди многочисленных доводов в пользу протекционизма, выдвинутых немецкими аграриями, был и вопрос национальной безопасности, хотя он отнюдь не являлся ни основным пунктом, ни главным мотивом их программы. Если доверять выводам, к которым приходит Эвнер Оффер в своем исследовании, посвященном сельскохозяйственным аспектам Первой мировой войны, прусские аграрии избрали, возможно, почти случайно, совершенно правильную линию защиты национальной безопасности. Обращаясь к вопросам германского протекционизма, Оффер замечает: «Следовало бы задаться вопросом, способствовали бы низкие тарифы увеличению продуктивности? Пример Британии подсказывает, что продуктивность, напротив, значительно снизилась бы». Протекционизм «в военное время приводил к более широкому использованию внутренних мощностей». Обращаясь к произведенному С. Б. Уэббом подсчету, согласно которому сельскохозяйственный протекционизм в области земледелия стоил примерно 1 процент национального дохода, а в области животноводства — менее, чем 2 процента, Оффер указывает, что «возвращаемые в качестве страховых премий субсидии, вкладываемые в земледелие, были не лишены смысла». Что же касается животноводства, сферы немецкого сельского хозяйства, которая по большей части находилась в руках крестьян, то здесь «скрытые субсидии <...> можно счесть излишними».

Вопросы национальной безопасности невозможно обойти вниманием, проводя любое сравнение между британским и германским сельскохозяйственным протекционизмом. Согласно распространенному утверждению, существенное различие между двумя странами состоит в том, что в то время как, начиная с 1880-х годов, прусские консерваторы взяли на себя роль аграрного лобби, образ действий английской викторианской аристократии приличествовал правящему классу, сознающему свою ответственность перед всей нацией.

Это, до определенной степени, справедливое утверждение, коренится в весьма различных традициях этих аристократий, а также в природе политических систем обеих стран. Благодаря парламентским институтам, английская аристократия с 1688 г. была правящим классом в самом полном смысле этого слова. В Пруссии же неизменно правили король и его чиновники, бравшие на себя всю ответственность за руководство и управление страной Учреждение парламента после 1848 г. не изменило положение по сути. Прусские, а позднее германские законодатели, лишены были возможности контролировать исполнительную власть, и это побуждало их лидеров становиться защитниками (подчас не несущими никакой ответственности) ограниченных групповых интересов. Таким образом, прусские консерваторы достаточно успешно справлялись со своими задачами, но крайней мере, если сравнивать участь германского и британского сельского хозяйства в период между 1880 и 1914 годами. Консерваторы преследовали свои эгоистические цели, нанося при этом ущерб национальным интересам, правда, в этом смысле они вряд ли являлись исключением на фоне многочисленных современных им парламентских группировок и партий. Справедливо будет отметить, что узкий эгоизм консерваторов плохо сочетался с высокими государственными и военными постами, которые занимали их многочисленные последователи, не говоря уже о проводимой ими псевдо-искренней пропаганде прусских ценностей. Как бы то ни было, скрывая собственные ограниченные интересы под высокопарной риторикой и пренебрегая требованиями соперничавших с ними социальных групп, консерваторы и юнкера следовали модели, общей для имперской Германии в целом. Если сравнивать юнкеров и национал-либералов по их отношению к католикам, Империи и менее значительным общественным институтам, первые выглядят этакими милыми и откровенно старомодными путаниками. Что до социал-демократов, считавшихся общепризнанными защитниками интересов беднейших слоев населения, то они упивались картиной будущей Утопии, в которой, благодаря счастливому стечению обстоятельств, исчезнут все общественные группы, вызывавшие их неприязнь, а именно землевладельцы, капиталисты, католики и крестьяне.

Когда в 1845—1846 гг. сэр Роберт Пиль выступил против Хлебных законов, его партия разделилась на две более или менее четкие группы. С одной стороны находились «люди правительства». Из тридцати пяти консервативных членов парламента, входивших в кабинет или занимавших те или иные высокие государственные посты, все, за исключением пятерых, проголосовали за отмену законов. Среди оставшихся парламентариев-тори против отмены проголосовало 74 процента. Для того, чтобы осознать всю важность этого раскола, необходимо вспомнить, что за одним лишь важным исключением превосходства вигов в 1830-е годы, консерваторы неизменно занимали ключевые государственные посты с тех пор, как в 1784 г. к власти пришел Питт Младший. Партия включала в себя группу более или менее прочно державшихся у власти министров и их многообещающих преемников. Именно эти люди стали в 1846 г. сторонниками сэра Пиля, или «пилитами». По социальному происхождению они были достаточно разнородны. Сам сэр Пиль и Гладстон вышли из семей коммерсантов, однако их с рождения готовили в члены правящего класса. Некоторые сторонники Пиля были из семей джентри, тогда как другие — например, герцог Беклю, граф Линкольн и граф Рипен — принадлежали к верхушке аристократии.

Всех этих людей объединяло не происхождение, а убеждения, и в первую очередь — отношение к правительству. Они гордились своим чувством долга и преданностью интересам общества. Они становились деятельными администраторами, убежденными сторонниками большинства современных им идей экономики laisez-faire, абсолютно честными и неподкупными государственными чиновниками — в полной противоположности своим предкам, в восемнадцатом веке получавшим высокие посты путем политических интриг. По своим политическим воззрениям они неизменно оставались либеральными консерваторами, врагами демократии, полагающими, однако, что аристократии следует заслужить высокое положение, управлять эффективно, соблюдая интересы общества в целом и исправляя злоупотребления. По большей части сторонники Пиля являлись убежденными и верными христианами, — правда, чувство юмора и легкость в общении не были их сильной стороной. Это была правящая аристократия в евангелистскую эпоху. Не удивительно, что Пиль превосходно ладил с королевой и принцем-консортом. «Пилиты» неодобрительно относились к представителям семейной клики вигов, которые, по их мнению, всегда старались пристроить на теплое местечко кого-нибудь из родных, а не выдвинуть компетентного делового человека.
И, самое главное, многие сторонники Пиля презирали землевладельцев — рядовых членов парламента, так называемых «заднескамеечников», особенно после 1846 года. Хлебные законы не являлись здесь единственным камнем преткновения, хотя, с точки зрения сторонников Пиля, тори столь упорно защищали эти законы лишь потому, что ставили узкие эгоистические интересы выше национальных, нанося тем самым урон легитимности правящего класса. Именно те провинциальные аристократы, которые вынуждали сэра Пиля оставить свой пост, в то же самое время отклонили билль, уравнивающий в правах евреев. Но сильнее всего землевладельцы-тори ненавидели католицизм. Вопросы, связанные с католицизмом, почти в той же мере, как и отмена Хлебных законов, повернули провинциальных аристократов и поддерживающих их фермеров против правительства Пиля — ведь это правительство пошло на некоторые незначительные уступки ирландским католикам. К 1851 г. граф Дерби, преемник Пиля на посту лидера тори, пришел к заключению, что при процветании сельского хозяйства протекционизм не может служить популярным объединяющим лозунгом Единственной альтернативой протекционизму, по его мнению, являлся антикатолицизм. «По моему убеждению, — писал граф Дерби, — возрождение протестантского духа, помимо зла и опасностей, может быть использовано и во благо Даже наиболее радикальные города < > столь яростно настроены против папизма, что ярость эта заставляет их забыть о требовании дешевого хлеба». Для «пилитов» подобные рассуждения относились именно к тому сорту демагогическою потворства фанатизму и нетерпимости электората, который делал для них торизм неприемлемым.

Что касается правящего класса Пруссии, то к 1914 г. определенная близость к «пилитам» — в той степени, в какой вообще возможно говорить о подобной близости, — существовала среди государственных чиновников высшего ранга, а не среди политических партий. В этом нет ничего удивительного, учитывая природу политики Германии в эпоху Вильгельма. В 1840-е годы Пилю приходилось конфликтовать как с «заднескамеечниками», так и с избравшими их фермерами, но, несмотря на это, по стандартам германского электората 1890-х годов политика Британии на заре викторианской эпохи была весьма недемократична и проникнута духом сословного предпочтения Лидеры партий в большинстве своем были пэрами, и членство их в Палате лордов не зависело от воли общества. Одна десятая часть членов Палаты общин приходилась на ставленников аристократии, а большинство других членов представляло «гнилые местечки» с небольшим по численности и относительно аполитичным электоратом. Пилю не нужно было уживаться с массовой социалистической партией, приверженной в теории к свержению монархии и уничтожению капитализма. Не сталкивался он и с крестьянскими партикуляристами, которые в ответ на любые сложности, порождаемые современной эпохой, требовали покрасить маргарин в синий цвет, дабы отпугнуть потенциальных потребителей.

В 1890-е годы в среде немецкого дворянства находилась и определенная доля «ответственных» либеральных консерваторов. В 1893 г. в Баварии они столкнулись с Крестьянской лигой, которая выступала под лозунгом: «Не аристократы, не священники, не доктора, не профессора, а только одни крестьяне должны представлять интересы крестьянства». Не удивительно, что умеренные консерваторы дворянского происхождения не пользовались там успехом. В Пруссии на консерваторов также оказывалось сильное давление, вынуждавшее их потворствовать демагогии. Тот, кто пытался противиться политическому стилю «Bund der Landwirte» с его радикальными, аграрными и часто антисемитскими призывами, выпадал из политической обоймы, так как лишался поддержки электората. По справедливому мнению Джеймса Ритэллака, многие юнкеры были крайне надменны, исполнены узкоклассовой гордости и враждебно настроены против политической машины, а потому из них редко получались удачливые современные политики. До некоторой степени они могли позволить себе не меняться, так как определенное — правда, постоянно убывающее число сельскохозяйственных восточных районов оставалось их бастионами, где для переизбрания им было вполне достаточно традиционных методов. Однако при изучении потенциального консервативного электората в имперской Германии создается отчетливое впечатление, что шансы на успех имели лишь агрессивно настроенные демагоги-аграрии. Именно этой ценой консервативные лидеры юнкерства добивались значительных удач у сельских избирателей на основе общих аграрных интересов и предубеждений. Юнкеры и крестьяне нуждались друг в друге и тем, и другим надо было использовать результаты выборов, использовать контакты с министрами, не давать ходу социалистам и либералам, и держать в узде сельскохозяйственных рабочих.

В подобных обстоятельствах возникли совершенно чуждые прусской традиции предложения оградить правительство от влияния разобщенного и политически незрелого электората, и стремиться к тому, чтобы оно всецело оказалось в независимых руках высших государственных чиновников, так сказать, «пилитского» толка. Теобальд фон Бентман-Холлвег (Бетман-Гольвег, прим. мое), последний — в предвоенные годы — канцлер Вильгельма II, во многих отношениях являлся образцовым «пилитом». Потомок богатой буржуазной семьи, вошедшей в прусскую правящую элиту в девятнадцатом веке, Бентман-Холлвег обладал целым рядом пилитских добродетелей. Он получил хорошее образование и отличался глубоким сознанием собственного долга и потребностью служения обществу. Компетентный и абсолютно неподкупный административный деятель, Бентман-Холлвег был либеральным консерватором и не верил в демократию, однако полагал, что главные кардинальные реформы в политической жизни Пруссии необходимы для сохранения законного положения правящего класса и предотвращения революционной угрозы. Отношение его к обскурантизму и демагогическому эгоизму консерваторов было всецело «пилитским».

Но, называя высшего прусского чиновника «пилитом», мы несколько грешим против истины. Английский аристократ, член парламента, сколь бы профессиональным администратором или министром он ни был, обладал независимостью, которой не пользовался ни один чиновник или министерский служащий прусскою короля. Более того, с введением парламента сначала в Пруссии, а потом в Германии, политизация высших государственных служб стала неизбежна. Приверженцы консерватизма, хотя зачастую и более мягких его форм, чем истинные юнкеры из провинциальной глуши, заняли высшие посты в государственном бюрократическом аппарате. Более того, арифметика выборов подтверждала, что во времена Вильгельма канцлер не мог обладать реальной независимостью от консерваторов. Пока социалисты оставались париями, а католические партикуляристы — объектом сомнений и подозрений, правительству, чтобы проводить свои законопроекты через Рейхстаг, не говоря уже о Прусской Палате депутатов, необходима была поддержка консерваторов.

Как бы то ни было, отмена Хлебных законов явилась следствием не только добродетелей сторонников Пиля и недемократической природы британской политической системы. Нельзя связывать этот шаг исключительно с процветанием сельского хозяйства Англии в 1840-е годы, а также с мощной поддержкой тех членов парламента, которые не были аграриями, хотя и эти факторы чрезвычайно важны. Существенную роль сыграли здесь также и виги. До определенной степени виги играли здесь в свои партийные игры. Джон Винсент называет английских аристократов, занявшихся в девятнадцатом веке политикой, «игроками-любителями», и в этом есть доля правды. Играть в партийные и политические игры было занятно, побеждать в них было еще занятнее, а получение государственной должности возбуждало дух и достойно венчало всю игру. Специфика проведения в 1867 г Второго билля о реформе служит иллюстрацией того радикализирующего эффекта, который могло повлечь за собой состязание двух аристократических по своей основе партий за государственные посты и симпатии электората. Соответственно, некоторые дворяне ощущали, что английская аристократическая конституция принесена в жертву партийным играм.

Аристократия в политике-4. Доминик Ливен.

Пост в ЖЖ

Россия и Пруссия - парламентаризм

Учреждение парламентов в Пруссии и России, после революций соответственно 1848 г. и 1905 г., существенно изменило политику дворянства. В доконституционный период перед дворянами, слишком энергичными для того, чтобы проводить свои дни в праздности, но и не питавшими пристрастия к военной службе, вставал следующий выбор: или довольствоваться управлением собственными имениями, завязнув в тихой провинциальной заводи, или попытаться вскарабкаться на вершину бюрократической лестницы. Зачастую ни одна из этих возможностей их не привлекала. Н. В. Чарыков, отпрыск старинной семьи провинциальных дворян, в конце концов избравший дипломатическую карьеру, утверждал: «Будь в России конституционное правление, я несомненно попытался бы войти в парламент».


четверг, 20 октября 2016 г.

Аристократия в политике-3. Доминик Ливен.

Россия и Пруссия - абсолютисткий период

пост в жж

В отличие от юнкеров, у представителей католического дворянства в девятнадцатом веке не было собственного могущественного государства, обладавшего армией и гражданскими службами, где они могли бы главенствовать вместе со своими сыновьями. К тому же, католическое дворянство намного уступало юнкерам в численности. Но, и это главное, дворяне-католики и юнкеры придерживались различных традиций в области ведения хозяйства и управления крестьянами. Юнкеры лично руководили собственными фермами и распоряжались рабочей силой; к тому же, в их среде издавна существовал обычай отправлять сыновей на военную службу, и это наложило на их менталитет особый отпечаток, который проявлялся в сознании, что они идеально соответствуют главенствующему положению и обладают исключительным правом руководить и командовать. Во многих отношениях эти восточные дворяне имели больше общего с российскими крепостниками, чем с аристократией западной или южной Германии.

В восточной Пруссии, как и в России, деревни лишь изредка встречались на бескрайних просторах, которые по западным стандартам были весьма скудно населены и не имели городских традиций. Даже в конце восемнадцатого века сельские общины были полуавторитарными и находились в сильнейшей зависимости от своего владельца. В 1863 г., в первый раз путешествуя по восточной части Германии, баронесса Шпитцемберг отмечала, что деревни здесь совсем не походят на западные. Лачуги работников тесно обступают дом помещика, а сами деревни разительно отличаются от западных по степени благоустроенности и процветания; на всем здесь виден отпечаток дворянской семьи, которой принадлежат селения. До 1811 г. крестьяне, наследуя собственные фермы, присягали на верность своим владельцам, как правило, видевших в крепостных неразумных детей, которых следует приучать к строгой дисциплине. Лишь от личного расположения дворянина зависело, будет ли эта дисциплина соединяться с элементами отеческого благоволения. В конце восемнадцатого века в большинстве поместий подобный патернализм был забыт, так как поместья эти покупались, сдавались и брались в аренду с головокружительной быстротой. Тем не менее, в Пруссии, как и в России, крепостному крестьянину нередко было выгодно играть роль дитяти.

По правде сказать, во второй половине восемнадцатого века прусские землевладельцы-крепостники сталкивались с более значительными ограничениями, чем российские помещики. В Пруссии крепостные крестьяне нередко пользовались некоторыми правами, включая право собственности, и правительство Гогенцоллернов в той или иной мере было способно защитить эти права от вопиющих нарушений. Например, соблюдался запрет на продажу крестьян без земли, который иногда нарушался лишь в Силезии. Напротив, в России, по крайней мере до начала царствования Николая I, государство не обладало достаточными ресурсами, чтобы контролировать помещиков. Учитывая масштабы страны, а также огромные размеры и характер ее бюрократического аппарата, не удивительно, что дворяне-землевладельцы пользовались неограниченной властью королей в миниатюре. Как правило, они не употребляли эту власть во зло. В крупных имениях жизнь шла по тщательно разработанным правилам и существование крестьян подчинялось более или менее упорядоченной системе установлений. В особенности в тех имениях, где крестьяне выплачивали оброк живущим в городах владельцам, контроль был достаточно слабым. Он значительно ужесточался, если крестьянам приходилось отрабатывать на помещика так называемую «барщину» — при подобной системе нередко требовались суровые меры воздействия на «ленивых» и непокорных крестьян. К тому же, вне зависимости от того, насколько справедливым и щедрым являлся тот или иной помещик, одно оставалось неизменным: личность и имущество крестьянина не имели никакой закреплен¬ной законом защиты от произвола владельца.

После отмены крепостного права в 1861 г., землевладелец утратил все свои права на сельскую общину. Он сохранил лишь влияние, каким пользуется относительно состоятельный человек, живущий в окружении весьма бедных. Там же, где крестьяне в большинстве своем могли самостоятельно обеспечить собственное существование и были объединены в самоуправляемые общины, влияние это оказывалось далеко не столь значительным, как можно предположить. В Пруссии, напротив, вплоть до 1918 г. землевладелец сохранял дисциплинарную власть (Gesindeordnung) над неженатыми работниками, живущими в его владениях. До 1872 г., Rittergut определяло границы местной общины и его владельцы пользовались неограниченной полицейской и судебной властью над всеми, кто жил в пределах этих границ. Помещик выбирал деревенского голову и мог наложить вето на все решения местного собрания. В 1872 г., когда Бисмарк и национал-либералы предприняли попытку ограничить это и другие права владельцев Rittergüter, в верхней палате прусского парламента (Herrenhaus) произошел настоящий бунт. Состоятельные дворяне, заполнявшие эту палату, были уверены в том, что нападки на Rittergüter ослабят их влияние и престиж на селе. Однако реформа также нарушала принцип, в который страстно верили убежденные консерваторы типа Клейста-Ретцова, — принцип, согласно которому собственность и благосостояние должны быть неразрывно связаны с обязанностями и ответственностью тех, в чьих руках находятся бразды правления. Нашествие в верхнюю палату людей, недавно получивших дворянское звание, свидетельствовало об очередном поражении принципов легитимизма и старой Пруссии, которые уже понесли урон в результате «покорения» Германии Бисмарком и предпринятого им альянса с национал-либеральной партией.

И в Пруссии, и в России местное правление, находившееся выше уровня помещичьих деревень и Rittergüter, представляло собой причудливую смесь принципов и институтов, присущих как государству, так и дворянскому поместью (Stand). По крайней мере, до начала второй половины девятнадцатого века основное различие между этими двумя странами состояло в том, что в Пруссии учреждения и ведомства местного управления работали намного эффективнее и активнее, чем в России. Отчасти это происходило потому, что большинство прусских институтов имели глубокие корни в предшествующем абсолютистском государстве Гогенцоллернов.

Хотя Великий курфюрст (Фридрих Вильгельм (1620—1688), курфюрст Бранденбургский (1640—1688), основатель Бранденбургского прусского государства) и Фридрих Вильгельм I ((1688—1740), король Пруссии (1713—1770)) учредили абсолютистское государство, ограничив власть дворянских корпоративных институтов, последние в большинстве своем выжили, были впоследствии укреплены и при Фридрихе II влились в государственную административную сеть. В отличие от российской придворной и находившейся на государственной службе аристократии, прусское поместное дворянство хранило верность собственным деревням и провинциям, а также старым традициям общественной службы в корпоративных ведомствах.


В России подобные традиции не существовали даже среди старинных дворянских семей, живущих на землях древней Московии. Например, к 1861 г. Куломзины уже свыше 250 лет были помещиками Кинешемского уезда Костромской губернии, но представление о том, что такое служба в выборном учреждении местного управления молодой Анатолий Куломзин составил благодаря поездке в Англию, где в 1850-х годах лично служил в качестве мирового судьи. Это кажется странным, так как многочисленные посты в учреждениях местного управления и дворянской корпорации, начиная с 1775 г. заполнялись путем дворянских выборов. Однако у дворян эти посты никогда не пользовались популярностью. Отчасти это происходило потому, что государственная бюрократическая машина обременяла выборное должностное лицо бесчисленными заданиями, не предоставляя ему ни независимости, ни статуса. К тому же, к 1800 г. лишь малая часть аристократии усвоила образ мыслей, в соответствии с которым ей следовало служить обществу на подобных постах, а не использовать их для личного обогащения. Эти люди, представители наиболее образованной части дворянства, его культурной элиты, тяготели к петербургской бюрократии, а не к провинциальным учреждениям. Подобное положение сохранялось до начала второй половины девятнадцатого века. Лишь тогда посты губернского или уездного предводителя дворянства, а также служба в выборных советах местного управления (земствах) стала пользоваться престижем и популярностью.

Вплоть до 1914 г. основными фигурами в местном управлении Пруссии и России являлись в первом случае начальник округа (Landrat), а во втором — уездный предводитель дворянства. В принципе предводитель являлся не государственным чиновником, а избранным главой уездного дворянства. Тем не менее, в ситуации полного отсутствия любых назначенных государством должностных лиц, призванных координировать управление на уездном уровне, предводитель дворянства заполнял наличествующую брешь; такое положение, абсолютно ненормальное по меркам двадцатого века, сохранялось вплоть до 1917 г. В Пруссии ландрат считался государственным служащим, но при этом находился на особом положении. До 1872 г. король лично выбирал исполнителя этой должности из числа кандидатов, названных местными владельцами рыцарских имений (Rittergüter); внесенное правительством предложение создать несколько более демократичное окружное собрание коллегии выборщиков повлекло за собой бурю недовольства в Верхней палате.

Несмотря на произошедшие перемены, ландрат оставался специфической, целиком дворянской должностью; в восточных провинциях эту должность, как правило, исполнял юнкер, личность, выделявшаяся в среде государственной администрации благодаря своему происхождению и тому духу, который он придавал своей деятельности. Ханс-Хуго фон Клейст-Ретцов, пиетист-реакционер, человек незаурядного ума и высокой чести, в 1844 г. так описывал свое положение в качестве ландрата: «Должность, которую Господь доверил мне, воистину превосходна и прекрасна. Я независим от вышестоящих, от правительственных округов, что же до подчиненных мне жителей округа, то дела мои с ними всецело находятся на моей ответственности. Я могу и должен работать с ними, используя главным образом свои человеческие качества, а не силу закона». Эта выдержка отражает не только ценности и предубеждения, но также и достоинства лучшей части юнкерства: сознание того, что должность неотделима от долга и исполнять ее следует в соответствии со строжайшими предписаниями лютеранской совести; стремление к независимости и предпочтение, отдаваемое живым человеческим отношениям перед незыблемыми, неизменными и негуманными правилами, которыми оперировала бюрократия и судейские служащие. Даже в 1914 г. 56,2 процента прусских ландратов имели благородное происхождение.

И ландраты, и предводители дворянства часто совмещали исполнение своих должностных обязанностей с надзором за собственными поместьями. Подобно армейским офицерам, они могли служить в течение долгих лет, а потом уйти в отставку и всецело посвятить себя личным делам. Многие ландраты и предводители дворянства именно так и поступали, хотя другие, напротив, продолжали службу в различных гражданских учреждениях, зачастую высоко поднимаясь по лестнице бюрократической иерархии. Как правило, выбор гражданской карьеры означал необходимость посвятить службе всего себя и все свое время без остатка. Дворяне, которые избрали этот путь, в определенной мере порывали со своими сельскими корнями и приобретали новые качества, присущие элите государственного чиновничества. Все чиновники, вне зависимости от того, имели ли они дворянское или буржуазное происхождение, получали практически одинаковое образование и сходным образом адаптировались к особенностям государственной службы. Сначала они заканчивали университет, причем будущие чиновники в Пруссии неизменно, а в России в большинстве случаев выбирали юридический факультет. Потом, уже поступив на службу, молодые чиновники осваивали бюрократические дисциплины, стиль работы и способы подхода к различным проблемам. Независимому дворянину в определенном смысле приходилось превратиться в мелкую сошку, подчиненного, соискателя чинов и должностей. Ганс Розенберг проследил развитие высоко культурной, рациональной, достаточно прагматичной прусской бюрократической элиты в период между 1660 и 1815 годами. Здесь представители дворянства и буржуазии соединялись, создавая группу людей, но своим политическим пристрастиям, как правило, либерально-консервативную, воодушевленную чувством корпоративной общности, и нередко располагающую широким кругозором, необходимым на высших правительственных должностях. В период реформ сливки этой группы выдвинули такие фигуры, как Гарденбург, Гумбольдт и Шен.

В первой половине девятнадцатого века большая часть российской бюрократии, даже если говорить о бюрократии столичной, не отвечала прусским стандартам как по части образования, так и по части добросовестного и компетентного исполнения своих обязанностей. Россия не знала, что такое корпоративный профессиональный дух, присущий высшей бюрократии Пруссии и воплощенный в Allgemeine Landrecht 1794 г. В Пруссии высшие чиновники считали себя слугами государства, защитниками важнейших интересов общества. В России по-прежнему основным объектом верноподданнических чувств являлся самодержец, зависимость от которого испытывал каждый чиновник. Николай I усугубил эту ситуацию, выбирая большинство своих министров из числа армейских офицеров; армия была единственной государственной сферой, которой он всецело доверял и к которой питал расположение.

Во второй половине девятнадцатого века положение изменилось. Сначала отдельные министры, а потом и вся петербургская бюрократия и отчасти провинциальная чиновничья элита приблизились к прусским стандартам по образованию, уровню профессиональной компетенции и усвоили прусскую этику и охранительные устремления гражданской службы. Так как в обеих странах бюрократия не только выполняла административные функции, но и управляла государством, ее отношение к обществу, в особенности к дворянскому обществу, приобрело отчетливый оттенок снисходительности, если не высокомерия. Особенно способствовала этому ситуация в России, где пропасть между правителями и управляемыми была глубже и шире, отчасти вследствие традиций, отчасти потому, что, в отличие от Пруссии периода после 1848 г., Россия не имела парламента, через который общество могло бы воздействовать на правительство. Тот факт, что высокопоставленный чиновник и землевладелец-дворянин нередко являлись близкими родственниками, не означал, что между ними не возникало трений. В 1909 г. один российский помещик, столкнувшись с усилиями правительства демократизировать и одновременно бюрократизировать органы местного управления, возмущенно сетовал: «Наши же собратья, волею судеб попавшие к кормилу правления, нас предают в жертву...».

Вплоть до 1914 г. социальный состав и характер бюрократических аппаратов Пруссии и России формировался под влиянием различных систем воспитания служащих. Для того, чтобы занять административную должность в Пруссии, требовалось получить законченное образование в гимназии и университете. Как минимум четыре года длился испытательный срок, во время которого начинающий чиновник служил без жалованья; оплачиваемую должность он получал, когда ему было уже под тридцать. Ко времени воцарения Вильгельма II расходы на юридическое образование, необходимое как административному, так и судейскому чиновнику, составляли 25000 марок; дать сыну военное образование в кадетском корпусе стоило в четыре раза дешевле. К тому же, офицер начинал получать жалованье в возрасте двадцати одного года. Не удивительно, что юнкеры, служившие в высшей администрации Пруссии, являлись выходцами из наиболее состоятельной и культурной части дворянства. Прусские чиновники также были намного богаче, чем большинство российских служащих высокого ранга; в России для того, чтобы занять оплачиваемую должность в министерстве, требовалось лишь окончить университет или получить образование, равноценное университетскому курсу. Для реформаторов, стремившихся преобразовать гражданские службы в России, Пруссия, «которая, без сомнения, располагает превосходным чиновничеством и образцовой системой гражданских служб», служила предметом зависти. Однако реформаторы сознавали, что Россия намного беднее Пруссии, и здесь нельзя ожидать от родителей молодых чиновников, чтобы они содержали своих сыновей несколько лет в течение испытательного срока, при прохождении которого те не будут получать жалованья. Единственной сферой российской бюрократической системы, где формально существовал испытательный срок, был судебный департамент, но даже здесь до начала 1900-х годов этот срок являлся лишь фикцией. Тем не менее, к началу 1900-х годов комплекс неполноценности российских высших чиновников по отношению к прусской бюрократии почти полностью исчез. Трудно сказать, являются ли годы обязательного образования и подготовки, доступные лишь отпрыскам состоятельных семейств, действительно наилучшей школой для будущих правительственных лидеров, деятельность которых требует отчетливого осознания специфики современных экономических и социальных реалий. Российские высокопоставленные чиновники по происхождению своему были более разнородны и составляли бюрократический аппарат, несомненно, уступавший прусскому по части строгости соблюдения закона, систематичности и единообразия. До некоторой степени недостаток всех этих качеств шел во вред эффективности действий российского правительства. С другой стороны, предпринимательские и политические таланты, часто необходимые тому, кто стремился пробиться на верхушку непредсказуемой российской бюрократии, оказывались весьма полезны министрам, бившимся над разрешением проблем управления и модернизации бескрайней, хаотичной и разнородной империи, погрязшей в беспорядках и конфликтах. Верхушку российского чиновничества, лишь одно поколение которого дало таких государственных деятелей, как С. Ю. Витте, А. В. Кривошеин, П. Н. Дурново и П. А. Столыпин, невозможно описать, оставаясь исключительно в рамках того гоголевско-распутинского фарса, который получил на Западе столь широкое распространение.

Образ действий аристократов в министерской бюрократической системе был примерно одинаков и в России, и в Пруссии, в обеих странах должности, требующие технических знаний, а также посты в Министерстве образования были не в чести. Истинным прибежищем состоятельной аристократической элиты служили двор и Министерство иностранных дел. Юнкера, как правило, были слишком бедны, провинциальны и неотесанны, чтобы стать хорошими дипломатами, хотя представители восточно-прусского дворянства нередко служили в посольстве в С.-Петербурге. Российское Министерство иностранных дел, с пониманием относившееся к предрассудкам других стран, посылало в Вену дипломатов, в изобилии наделенных аристократическими качествами, а в Лондон — состоятельных дворян. Последний императорский посол в Англии, Александр Бенкендорф, был сыном Крой, кузины прусского и английского посла, и являлся неизменным членом кружка Эдуарда VII. Его советник, А. Ф. Поклевский-Козелл еще в большей мере ощущал себя в Англии как дома. Огромное состояние позволяло ему предоставлять своему патрону и его друзьям развлечения в излюбленном ими стиле.

Наиболее существенное различие между Пруссией и Россией состояло в том, что в первой из названных стран дворяне избегали службы в сферах, связанных с судопроизводством. В России, напротив, чрезвычайно влиятельное Училище правоведения, состав учащихся которого был исключительно дворянским, занималось подготовкой мальчиков из высшего класса к службе в Министерстве юстиции. Правоведы редко были выходцами из среды крупных землевладельцев, тем не менее, они представляли собой привилегированную и высокообразованную часть дворянства. Что касается высших должностей в Министерстве внутренних дел, то Россия тут мало чем отличалась от Пруссии.


Наиболее аристократической должностью во внутренних администрациях обеих стран являлась должность главы провинции — в Пруссии он назывался оберпрезидент (Oberprasident), а в России — губернатор. Первоначально и оберпрезидент, и губернатор, подобно ландрату и предводителю дворянства, считались не столько гражданскими чиновниками, сколько личными представителями монарха, наместниками, осуществлявшими контроль за деятельностью всех находившихся в подведомственной им провинции ведомств и учреждений, государственных и дворянских. Но к концу девятнадцатого века и оберпрезидент, и губернатор стали подчиненными Министерства внутренних дел и на практике превратились в винтики государственной машины. Но и тогда благодаря своему происхождению они выделялись среди прочих чиновников. В Пруссии даже в 1914 г. 83 процента оберпрезидентов были дворянами, что же касается российских губернаторов, то они не только имели намного более древние дворянские корни, чем большинство других высших чиновников, но нередко были крупными землевладельцами, отпрысками древнейших аристократических родов, и весьма часто, выпускниками закрытых элитных школ, военных и гражданских. В обеих странах исполнители должностей глав провинций, как правило, отличались высокой профессиональной компетентностью, опытностью и хорошей подготовкой, но были среди них и те, кто по-прежнему питал пристрастие к стилю и духу старого режима. Например, в 1870-е годы в Померании, самом сердце юнкерства, оберпрезидент по-прежнему всегда был выходцем из очень знатной провинциальной семьи; в его предшествующий опыт входила длительная служба в качестве ландрата, и, таким образом, он избегал преодоления барьера в виде учебной подготовки к должности гражданского чиновника и обходился легким экзаменом на должность ландрата. Но к началу двадцатого века такие исключения встречались все реже и подавляющее большинство вышедших из юнкеров ландратов проходили полный курс образования и подготовки, необходимых гражданским чиновникам. Тем не менее, два первых оберпрезидента Вильгельма II в аристократической Силезии, принц Герман фон Хатцфельдт (1894—1903) и граф Роберт фон Зедлиц-Трютшлер (1903—1909) были представителями наиболее знатных аристократических семейств Силезии.

Аристократия в политике-2. Доминик Ливен.

Католическая аристократия Германии

В России и Германии аристократы, как правило, уступали в богатстве представителям английской знати, а их притязания на политическую власть оспаривались крестьянством, бюрократией и монархом. Однако в своих владениях крепостник, в отличие от английского аристократа, пользовался непререкаемой властью. Даже в южной и западной Германии до 1848 г. Standesherr соединял влияние, связанное с богатством и социальным положением, с полномасштабной судебной и полицейской властью. Лишь после окончательного упразднения последних элементов крепостничества в 1848 г., он стал просто землевладельцем.

С одной стороны, события 1848 г. резко уменьшили политическое значение дворянства западной и южной Германии, в особенности Standesherren. Утратив остатки и внешние атрибуты власти, они превратились в обыкновенных состоятельных граждан в обществе, где богатство вскоре стало распространенным явлением. С другой стороны, в результате событий 1848 г. многие дворяне-католики получили больше возможностей для того, чтобы выступать в качестве знаменосцев религиозных и партикуляристских ценностей своих сообществ, противоборствуя экспансии индустриального капитализма и модернизации, проводимой протестантским государством.

Некоторые из этих дворян взяли на себя подобную роль еще в период с 1815 по 1848 годы. Одной из причин этого явилась преданность католической вере, более сильная и эмоциональная, чем та, какая была присуща поколению их отцов. Другой причиной был гнев, который у дворян Рейнской области, Вестфалии и Швабии вызывали протестантские государства, присоединившие к себе их земли и лишившие их как положения, так и дохода. Наиболее серьезный конфликт между аристократией Вестфалии и Прусским государством возник в связи с вопросами о смешанных браках и достиг наибольшей остроты во время так называемых Кельнских событий в 1827 г., когда в тюрьму был заключен Архиепископ (граф) Клеменс Август Дрост Вишерингский. Подобные столкновения бушевали в 1830-х и 1840-х годах в Вюртемберге, где Standesherren католического вероисповедания, заседавшие в Верхней палате, служили источником постоянного раздражения как для либералов, так и, прежде всего, для представителей бюрократического аппарата Вюртемберга. Standesherren противились усилиям государства контролировать назначения на церковные посты, правовую деятельность священников и связи католического духовенства с Римом. Они настаивали на правомочности требования церкви, в соответствии с которым дети от смешанных браков должны были воспитываться в католической вере. Запрет католической печати, а также излишнее, по их мнению, расположение правительства к старому Вюртембергу за счет Швабии, вызывали у Standesherren негодование. В обеих западных провинциях Пруссии и Швабии предпринимались некоторые усилия побудить простой народ, исповедующий католицизм, оказать поддержку защите церкви, осуществляемой аристократами. Однако большинство дворян ужасала сама мысль о возможности протеста крестьян против законно установленной власти. Более того, растущее напряжение между аристократией и крестьянством говорило о том, что все эти усилия вряд ли могли принести успех. Взоры аристократии были по-прежнему устремлены в прошлое, на права и привилегии, утраченные с падением Старого Рейха. За сохранившиеся привилегии, например, за право охоты, аристократы цеплялись с железным упрямством. Не прекращались яростные столкновения из-за доступа в леса, а также из-за пошлин и крестьянских повинностей Оставшиеся в распоряжении Standesherren полицейские и судебные функции, учитывая, что они дублировали государственные структуры, воспринимались крестьянами, как излишнее, и к тому же бессмысленное бремя. В 1848 г. Карл Эгон II, напуганный надвигавшейся революцией, бежал из Фюрстенберга. Дом графа Клеменса фон Вестфалена, наиболее убежденного сторонника Вестфальской католической церкви, был сожжен дотла. В этих обстоятельствах швабский Standesherr, граф Константин фон Вальдбург-Цайль-Траухбург, повел себя неожиданно; он принял свои католические и партикуляристские обязательства столь серьезно, что в некоторой степени оказал поддержку революции и был избран в Национальное Собрание Франкфурта от демократической платформы. Более всего заботясь о независимости католической церкви и интересах Швабии, Вальдбург-Цайль пришел к убеждению, согласно которому аристократия, выступи она на защиту этих интересов против Вюртембергских либералов, обязательно нашла бы общую почву с католическими массами. С этой целью он стал сторонником всеобщего равного избирательного права, заключения договора о щедрых выплатах и включения Вюртемберга в управляемую Габсбургами Grossdeutchland (Великую Германию).

Однако события 1848 г. уничтожили многие причины конфликтов между аристократами-католиками и крестьянами. Доходы, получаемые от акций и облигаций, создавали меньше напряженности, чем попытки обложить местное крестьянство пошлинами и повинностями. Благодаря растущему благосостоянию, дворяне с легкостью проявляли щедрость, превращаясь в склонных к благотворительности местных лидеров, к тому же многие аристократы принялись за возделывание оставшихся у них земель и теперь у них с крестьянством были общие интересы. Во второй половине столетия все аграрии оказались перед лицом обострившихся проблем, порождаемых развитием индустриального сектора и растущей зависимостью от ценовой политики международного рынка. Сторонники традиций — как дворяне, так и крестьяне — с неприязнью относились к городским ценностям, которые благодаря росту грамотности и улучшению средств связи, значительно сильнее, чем прежде, посягали на деревню. Но самое главное, католикам пришлось столкнуться с крепнущим господством протестантов в правительстве, культуре и экономике Германии; этот процесс был узаконен победой Пруссии над католической Германией между 1866 и 1871 годами. Католики ощущали себя презираемыми и второсортными жителями протестантского государства. Мэттью Арнольд, защищая прусский либеральный средний класс, к которому относился с искренним восхищением, заявлял, что «римская партия в германских государствах является также партией невежд, партией людей, незатронутых гуманизмом и культурой». Тот факт, что в этом утверждении была некоторая доля истины, делает его тем более несправедливым, особенно если учесть, что к подобному оправданию прибегали, объясняя отказ предоставить католикам право занимать должности в правительственных учреждениях. В 1870-х годах, когда, в добавление ко всему прочему, прусское либеральное государство предприняло попытку навязать католическому меньшинству свои образовательные и культурные принципы, стремясь попутно осуществить разрыв связей церкви с Римом и заточить в тюрьму большинство прусских епископов, практически все аристократы-католики ответили на эти происки яростным отпором.

Аристократия играла значительную роль в создании католической оппозиции Kulturkampf. Если говорить о тех кто в 1870-е и 1880-е годы занимал господствующие позиции в Католической партии центра, можно отметить, что в своих интересах и даже ценностях аристократы зачастую были ближе к крестьянству чем многие руководители профессионального среднего класса из крупных городов. К тому же, примитивные и иррациональные проявления католицизма, которые он принимал в народе, раздражали невежественных сельских дворян значительно меньше, чем представителей по всем правилам образованной буржуазии. В 1862 г Бургхард фон Шормлемер-Альст основал в Вестфалии первую влиятельную Крестьянскую лигу. Два десятилетия спустя в Рейнской области и Силезии также были созданы Крестьянские лиги — их основателями явились соответственно Феликс фон Лоэ и Карл фон Хойнинген-Гуен. Ведущим баварским центристом был граф Конрад фон Прейсинг, одним из наиболее известных лидеров Силезии выступал граф Франц фон Баллештрем, который в двадцатом веке был президентом Рейхстага. По меркам Баварии и Силезии вряд ли можно было обладать происхождением более аристократическим, чем у этих дворян. Некоторые из них были слегка удивлены, обнаружив, что оказались под началом Людвига Виндхорста, обладавшего весьма заурядной внешностью буржуа из Ганновера. Если они все же признали его первенство, в значительной степени это было связано с необходимостью единства в период Kulturkampf. К тому же склонить людей на свою сторону Виндхорсту помотали выдающиеся способности парламентария.

Партия центра представляла собой довольно странную смесь. Представители католического рабочего класса Рейнской области, где недавно начался процесс индустриализации, соседствовали здесь со своими единоверцами — весьма состоятельными крестьянами из западных провинций и менее процветающими крестьянами юга Германии. Растущая католическая буржуазия Рейнской области и Вестфалии представляла собой важную составную часть Центра, но то же самое можно было сказать и о силезских поляках. Над всем этим возвышалось католическое дворянство, само по себе разобщенное, но вынужденное принимать в расчет интересы различных общественных слоев, которые оно представляло и возглавляло, так как к тому времени политика вращалась вокруг всегерманского Рейхстага, выборы в который осуществлялись на основе всеобщею избирательного права для всего мужского населения. Что же касается верхних палат различных германских государств, они неуклонно утрачивали влияние. Вестфальская и Рейнская Крестьянские лиги, возглавляемые Шормлером-Альстом и Лоэ, могли сколько угодно проповедовать корпоративные и антикапиталистические доктрины, однако силезские католические магнаты, наиболее характерным представителем которых был граф Франц фон Баллештрем, оставались наиболее богатыми промышленниками Германии. Иную разновидность католического аристократа являл собой граф Георг фон Хертлинг, с 1909 г. возглавлявший фракцию Центра в Рейхстаге, университетский профессор, он происходил из чиновничьей семьи, сравнительно недавно удостоенной дворянства. Хертлинг питал явные симпатии к католической социальной теории, но как профессор викторианской эпохи он не мог представить себе, как можно повернуться спиной к прогрессу или усомниться в том, что капиталистическая экономика и конституционная парламентская политика являются воплощением основных прогрессивных принципов. Пропасть разделяла Хертлинга и князя Карла фон Левенштейна, убежденного реакционера, сторонника корпоративности и абсолютной власти папы.

Католические лидеры-аристократы неизбежно различались по своим политическим взглядам, при этом провести отчетливую грань между ними и католическими вождями недворянского происхож¬дения не представляется возможным. Напротив, дворяне в большинстве своем склонны были разделять с наиболее консервативными буржуазными лидерами неприязнь и тревогу, которую у тех и у других вызвали популярные политические требования и методы ведения политической игры. В целом близкие идеям теократии, многие аристократы хотели, чтобы призыв к примирению с Бисмарком, который в 1880-е годы исходил от папы Льва XIII, не остался без внимания. Когда Kulturkampf завершилась, большая часть аристократов желала объединиться с другими консервативными силами и считаться лояльными и благонамеренными гражданами Рейха. У них вызвал неприязнь либерализм Виндхорста, который находил выражение в оппозиции, направленной как против репрессивной, авторитарной политики Прусского правительства, так и против попыток этого правительства ввести в 1889—1890 гг. страховые пенсии по старости и инвалидности, авторитарный патернализм, помимо всею прочего, вполне отвечал аристократическим традициям католицизма.

В начале 1890-х годов положению аристократии постоянно угрожала сельскохозяйственная депрессия, вследствие которой взгляды избирателей, занятых в этой сфере, стали более радикальными. По мере развития индустриального капитализма беднейшее крестьянство и отчасти представители низших слоев среднего класса оказались на грани вымирания. Их ответом чаще всего был яростный популизм — антилиберальный, антиправительственный и антиинтеллектуальный. Респектабельным аристократам, стремящимся достичь компромисса с правительством по таким вопросам, как оборона и экономическая политика, было весьма трудно удовлетворить электорат, враждебно настроенный против любой элиты и с примитивным эгоизмом требовавший льгот и субсидий, которые позволили бы ему выжить в наступившие суровые времена. Призывы католических популистов к установлению прогрессивной ставки подоходного налога усиливали тревогу аристократии, а провал, который на выборах 1893 г. потерпело большинство кандидатов дворянского Центра, подтверждал, что тревога эта не безосновательна. Как отмечает Вильгельм Лот, «когда в 1893 г. Рейхстаг собрался вновь <...> аристократическое крыло Центра уже не располагало хоть сколько-нибудь значительным влиянием».

Но в 1893 г. католическое дворянство еще не исчерпало свою роль в политике. Когда сельскохозяйственная депрессия пошла на спад, некоторые аристократы вновь вернулись на политическую арену. Дворянство сохраняло свое влияние в Силезии и в аграрном крыле центристов. Консервативно-центристский блок 1909 г. осуществил свои давние упования, добившись уклона партии вправо благодаря достигнутому между центром и правительством компромиссу по военно-морской политике. Но после 1893 г. аристократия уже никогда не занимала в партии Центра таких выдающихся позиций, как во время Kulturkampf. Теперь партией управляли профессиональные политики (в основном буржуазного происхождения), которые, в качестве специалистов, прежде всего могли безошибочно определить настроения католических масс и уравновесить требования различных составляющих электората. К 1914 г. влияние, которым аристократы-католики пользовались в партии Центра, примерно соответствовало влиянию британских либералов, а не той ведущей роли, которую традиционный высший класс все еще играл в английской или прусской консервативных партиях.

среда, 19 октября 2016 г.

Аристократия в политике

10 глава книги Доминика Ливена "Аристократия в Европе 1815-1914"

Исходный пост в ЖЖ

Трудно представить, что когда-либо аристократия была более могущественна, чем в Англии в 1815 году. И у себя в поместье, и в окрестностях своих владений аристократ пользовался всеобщим уважением. В знатном дворянине видели прирожденного местного лидера; ему приходилось сообразовываться с ожиданиями, которые связывали с ним окружающие. В отличие от восточноевропейских крепостников, он отнюдь не был деспотом. Закон лишал его возможности проявлять произвол и насилие по отношению к своим соседям и тем, кто так или иначе от него зависел; при этом собственность аристократа, и, прежде всего, его охотничьи угодья, закон защищал с непререкаемой твердостью. Но и аристократ викторианской эпохи держался в должных рамках и руководствовался обычаями, а нередко и тактом, выработанным поколениями политического лидерства.

В девятнадцатом веке в большинстве английских округов сочли бы совершенно неподобающим поступком выселение арендатора без должного основания — такого, как, например, невыплата ренты в оговоренный срок при отсутствии оправдывающих обстоятельств. Хотя в принципе аренда основывалась на добровольных началах, и до 1882 г. не существовало узаконенного права требовать компенсации за произведенные усовершенствования, на практике, как правило, отношения определялись взаимным доверием между землевладельцем и арендатором, интересы и нужды которого также принимались в расчет. Усилия радикалов, стремившихся разжечь среди фермеров недовольство аристократией, пропадали втуне в первую очередь потому, что в отношениях землевладелец — арендатор «институционные установления, теоретически спорные, на практике работали вполне успешно». Обычаи, присущие различным местностям, разнились как в некоторых деталях, так и в степени строгости, с которой они соблюдались. Например, «Линкольнширская традиция» возникла в начале девятнадцатого века как реакция на крупные вложения, которые требовались от арендаторов, поскольку на скудных почвах графства не обойтись было без передовых сельскохозяйственных методов. Эта традиция имела силу закона и гарантировала выплату компенсаций за все произведенные улучшения; с другой стороны, в соответствии с ней арендатор не мог быть выселен с занимаемых земель — разве только в исключительных обстоятельствах. Следование этой традиции было в интересах землевладельцев, так как именно благодаря ей земли оставались в руках наиболее надежных и трудолюбивых арендаторов; земледелец чувствовал уверенность в завтрашнем дне, и, следовательно, мог решиться на различные сельскохозяйственные усовершенствования. Эти фермеры-арендаторы совершенно не походили на крестьян, покорно выполняющих прихоти своего господина. Как утверждает Р. Дж. Олни, в 1830-х годах фермеры-арендаторы, хорошо одетые, владевшие хорошими лошадьми и нередко обеспечивавшие себе доход свыше 1000 фунтов стерлингов в год, отнюдь не были склонны к безропотному подчинению. Более того, в тяжелые времена доводы в пользу трудолюбивых фермеров-арендаторов становились особенно резонными.

Проявляя власть и силу, землевладельцу следовало помнить обо всех этих жизненных реалиях. С точки зрения Фрэнка О'Тормена, «почтительные отношения и соответствующие им ценности не только узаконивали социальный и политический авторитет элиты, но также определяли четкие границы этого авторитета». В случае, если аристократия не оправдывала оказанного ей доверия и пренебрегала местными интересами, были возможны протесты. Например, еще в 1843 г. линкольнширский фермер, сторонник протекционизма, сетовал, что в результате всех бурных восторгов правительства консерваторов в отношении свободной торговли «наши местные лидеры бросили нас». Когда в 1846 г. сэр Роберт Пиль окончательно отказался от политики протекционизма, это привело к волнениям среди фермеров-арендаторов, и в результате ряд членов парламента, проголосовавших за отмену Хлебных законов, либо лишились своих мест, либо предпочли отказаться от них, но не подчиниться диктату возбужденных избирателей-фермеров.

Землевладельца, который держал своих арендаторов, что называется, в ежовых рукавицах, на выборах, скорее всего, ожидал неуспех. В определенной степени политическая поддержка завоевывалась благодаря щедрости, направленной на всех избирателей, включая арендаторов. В избирательных округах-графствах, которых до реформы 1867 г. насчитывалось 144, а после — 172, электорат был слишком велик, и один «заступник» не мог контролировать ситуацию. Однако, существовали и исключения: «В Дербишире после 1832 г. влияние герцогов Девонширских сосредоточилось в северном округе графства, и в результате до 1867 г. на выборах места в парламенте неизменно получали два представителя партии вигов, а западная часть графства — выделившаяся в самостоятельный округ в 1868 г. — вплоть до 1914 г. и даже после оставалась чем-то вроде феодального владения».

Как бы то ни было, выборы в графствах традиционно являлись платформой не только для аристократов, но и для представителей независимого нетитулованного джентри. До 1832 г. ключевую роль в завоевании власти играли так называемые «карманные местечки» (Так назывались городки и поселки городского типа, имевшие право быть представленными в парламенте одним депутатом или более. В таких избирательных округах, часто обезлюдевших в период промышленной революции, кандидаты практически назначались местными лендлордами. Отсюда названия — «гнилые местечки», «карманные местечки»). В 1830 г., по всей видимости, 98 пэров контролировали «выборы» 214 членов парламента. Имена кандидатов не только назывались самими пэрами; но еще и само собой разумелось, что взгляды будущих членов парламента будут всецело соответствовать взглядам их патронов (в противном случае они должны были уйти) в большинстве своем избранники оправдывали подобные ожидания. Даже после Билля о реформе 1832 г., практически уничтожившего «гнилые местечки», свыше 70 членов парламента по-прежнему были ставленниками своих патронов-аристократов. Но даже во многих «карманных местечках» патрону нередко приходилось прилагать усилия для поддержания собственного влияния. Например, в начале девятнадцатого века «тот, кто в Ньюарке отдавал свой голос за ставленника четвертого герцога Ньюкасльского, получал к рождеству полтонны угля, а арендная плата для него снижалась по сравнению со средней примерно на 30 процентов. Между 1812 и 1815 гг. второй маркиз Стаффордский напротив, поднял ренту, и в результате лишился двух парламент¬ских кресел в Ньюкасле-на-Лайме».

В дореформенном парламенте графства, и, даже в большей мере, растущие индустриальные города, имели весьма незначительное представительство в парламенте, в то время как крошечные, а в ряде случаев и вовсе несуществующие электораты маленьких городков в совокупности выбирали почти половину Палаты общин. Не удивительно, что в Нижней палате, избираемой подобным способом, преобладали представители аристократии и джентри. 30 процентов членов парламента, избранных в период между 1734 и 1832 гг., являлись выходцами всего из 247 семей. «Даже в 1868 г. 407 членов парламента были отпрысками семей, владеющих 2000 акрами земли или более». Двенадцать лет спустя количество таких членов парламента сократилось до 322. Уменьшение числа аристократов среди членов парламента было ощутимым, но едва ли стремительным: в 1895 г. 60 процентов членов парламента составляли праздные джентльмены, сельские сквайры, отставные офицеры и юристы; в палате по-прежнему заседало 23 старших сына пэров. После того, как реформаторские билли, следующие один за другим, предоставили избирательные права сначала половине, а затем, в 1885 г., основной части рабочего класса, старой элите оставалось использовать по-прежнему всецело аристократическую Верхнюю палату для того, чтобы препятствовать реформам, предлагаемым Палатой общин. Лишь в 1911 г. было уничтожено право Палаты лордов накладывать абсолютное вето на законодательные проекты; факт весьма примечательный, особенно если учесть, что этот всецело монополизированный семьями крупных землевладельцев законодательный орган, членство в котором передавалось исключительно по наследству, являлся пережитком прошлого даже по стандартам прочих европейских верхних палат, также весьма далеких от демократии.


Среди премьер-министров королевы Виктории трое — Пиль, Вильям Гладстон и Бенджамен Дизраэли не были выходцами из традиционного высшего класса. Ни одного из них, однако, нельзя с полным правом назвать человеком, пробившимся наверх собственными силами. Все трое с рождения предназначались для того, чтобы стать членами правящей элиты. Но при всем том они являлись исключениями из правила, в соответствии с которым среди членов кабинета преобладали представители аристократии и джентри. Это правило сохраняло силу до 1885 г., когда виги вышли из состава либеральной партии, после чего либералы сформировали кабинеты, состоявшие в основном из представителей среднего класса, с умеренными вкраплениями аристократии. Последним кабинетом, всецело характерным для Старого Режима, был кабинет, сформированный в 1890-х годах лордом Солсбери, знаменитый Отель Сесил, в котором сановники-виги сидели бок о бок с обычной для тори смесью аристократов, поместных дворян-джентри и разобщенных представителей интеллектуальных и деловых кругов. Дэвид Кэннедин, рассуждая об этом кабинете, отмечает, что «тон его был столь же аристократичен, как и его состав. Лорд Рандольф Черчилль уволил Ричарда Кросса и У. X. Смита — оба приобрели имения — как «Маршалла и Снелгрува».

В викторианскую эпоху британский парламент и кабинет главенствовали над административной системой, которая, по европейским стандартам, была столь незаметна, что, казалось, в некоторых отношениях и вовсе не существовала. Все без исключения представители сельского управления и судьи были в своем деле не профессионалами, а дилетантами. Почти на всем протяжении викторианской эпохи судебная и исполнительная власть в графствах находилась в ведении принадлежавшего непременно к аристократии лорда-наместника, который, в свою очередь оказывал решающее влияние на выборы мировых судей. По традиции жизнь графства контролировалась судебной властью. Представители аристократии и джентри, в восемнадцатом веке склонные пренебрегать своими обязанностями и уклоняться от службы в качестве мировых судей, в викторианскую эпоху вернулись в судейские кресла, и это было лишь частью усилий высшего класса, направленных на оправдание собственных привилегий путем честной и бескорыстной службы. Лишь в 1888 г., когда был принят Закон о Советах графств, органы сельского самоуправления были демократизированы. В большей части Ирландии и Уэльса эта демократизация положила конец контролю аристократии над местным управлением; в Англии ситуация была несколько иной, хотя в различных графствах картина складывалась по-разному. В большинстве районов представители аристократии и джентри сохранили главенствующее положение в органах местного управления, поскольку они располагали свободным временем, сохраняли традиции служения обществу и репутацию честных и справедливых людей. Так как жалованье служащих органов местного управления было скудным, а обязанности зачастую не относились к числу приятных и необременительных, должности эти отнюдь не являлись предметом конкуренции. В Уилтшире, который принято было считать на редкость благонамеренным и аристократическим графством, с 1889 по 1896 гг. совет графства возглавлял четвертый Маркиз Бата, на протяжении следующего десятилетия — лорд Эдмунд Фитцморис, и в период с 1906 г. до окончания Второй мировой войны — пятый маркиз Бата.

Должности лорда-наместника (номинального главы судебной и исполнительной власти) и мировых судей в Англии соответствовали на континенте должностям министров внутренних дел, которые, как правило, являлись центральными и облеченными наибольшей властью столпами внутренней администрации. По европейским стандартам центральный отдел британского Министерства Внутренних Дел (Хоум офис), где в 1876 г. насчитывалось всего тридцать шесть постоянных служащих, был до абсурда мал, и то же самое можно было сказать про другие главные министерства. Пока министерства оставались столь небольшими, они нередко возглавлялись отпрысками дворянских семей (джентри), но когда в конце девятнадцатого века начался стремительный рост правительственных учреждений, высшие должности в различных гражданских службах быстро заняли представители новой элиты, которые по происхождению в большинстве своем были выходцами из среднего класса, а по образованию — выпускниками различных паблик-скул и Оксбриджа.

Как и можно было ожидать, учитывая европейские традиции, Министерство Иностранных дел (Форин офис) и дипломатическая служба были намного аристократичнее, чем внутренние государственные службы. Говоря о периоде с 1898 по 1914 год, Зара Стейнер отмечает, что «все клише по поводу служащих Форин офис были чистой правдой; в действительности это министерство представляло собой оплот класса землевладельцев, и для того, чтобы сохранить его характер и клановую структуру, делалось все возможное <...> между 1908 и 1913 гг. девять из шестнадцати кандидатов были выпускниками Итона <...> в дипломатическом корпусе к этому классу питали еще более очевидное пристрастие и в предвоенный период социальный круг скорее сужался, чем расширялся. В дипломатическом корпусе были хорошо представлены наиболее выдающиеся семьи Англии. Из 23 секретарей, получивших назначение между 1908 и 1913 гг., восемь были сыновьями лордов и два — баронетами». В тот же период среди добившихся успеха кандидатов на дипломатические посты «не менее 25 из 37 являлись выпускниками Итона».

В противоположность дипломатическому корпусу, ни Министерство по делам колоний, ни Министерство по делам Индии не пользовались особой популярностью у аристократии и джентри. Что касается Министерства по делам Индии, «в начале 1850-х годов, когда назначения все еще устраивались по протекции, более четверти из вновь назначенных чиновников имели дворянское происхождение. Но в период между 1854 и 1856 гг., когда кандидаты стали добиваться назначения на должность в открытых конкурсах, число землевладельцев среди чиновников снизилось, причем чрезвычайно стремительно и резко — в 1860-е годы оно составляло одну десятую всех служащих, а в 1890-е — всего 6 процентов». Единственной сферой деятельности этих министерств, которая действительно сохраняла популярность среди аристократов, была служба при дворах и в штатах различных вице-королей, губернаторов и проконсулов Британской империи. Должности при этих дворах давали возможность расширить свой кругозор, приятно провести время и завязать полезные знакомства. На подобных должностях аристократы составляли представление о Британской империи и проникались чувством имперской гордости; однако эта служба вовсе не налагала на аристократов обязательства провести всю жизнь вдали от родины, в неблагоприятном климате, в социальной изоляции или же среди людей, которых они считали во всех смыслах ниже себя. Отдавая справедливость британской аристократии, отметим, что немного найдется еще стран, где социальная элита в изобилии поставляла добровольцев для ссылки длиной в полжизни. Более того, в пользу подобной службы можно отметить, что будущие правители империи в молодые годы знакомились с колониями, прежде чем занять в Лондоне облеченные влиянием и властью посты. Воздействие имперского образа мыслей на поздневикторианскую и эдвардианскую элиту было огромным, и вспоминая колониальную службу Уинстона Черчилля, «политическое детство» лорда Мильнера в Южной Африке, или же сходные эпизоды из биографий так называемых «твердолобых» тори 1911 года, понимаешь, что истоки подобного мышления таятся в личном жизненном опыте.


воскресенье, 10 июля 2016 г.

Гольштейннаш-Финал. Герцогства, изменившие мир.

Исходный пост в ЖЖ

30 октября 1864 года Дания подписала Венский мирный договор, подтвердив переход Шлезвига, Гольштейна и Лауэнбурга в руки короля Пруссии и императора Австрии. Для датчан все закончилось, для немцев - только начиналось.

Как я уже сказал, Дания была для Бисмарка слишком мелкой целью. Влезая в войну, он ставил капкан на более крупного зверя - на немцев. Не тех, о которых вы подумали, не австрийцев с баваро-саксоно-ганноверцами. Точнее и на них тоже, но это так - дополнительные бонусы. Шлезвиг-Гольштейн должен был загнать в угол тех кто привел Бисмарка к власти и поддерживал его.

Если вы не пропускали школьные уроки мимо ушей, то помните, что Бисмарка выдвинула на вершины власти партия "Крестовой газеты". Для нее война с Австрией была не необходимым этапом к возвышению Пруссии, а ужасным несчастьем, форменной катастрофой. С Австрией, по ее мнению, надо было дружить и рука об руку давить всяких смутьянов в Германии. Объявить войну Австрии для Бисмарка было сродни тому, что с амвона восславить Сатану.

Король Вильгельм, по счастью, теплых чувств к Францу-Иосифу не питал. С ним была другая проблема - он был поклонник абсолютистской законности и не позволил бы воспользоваться плодами победы. Смысл воевать, когда король с гарантией 146% восстановит status quo? Нет ребята, Бисмарку нужно было, чтобы Австрия сама напала на Пруссию, и шлезвиг-гольштейнский узел завязывался именно для этого.

Первый сюрприз Австрию ждал уже вскоре после "победы". С беспокойством наблюдающий за франко-итальянскими амурами Франц-Иосиф потребовал от Вильгельма выполнить свое обещание и выступить на защиту Венеции, когда латиносы монархи милостью революции попробуют ее отнять. Бисмарк сделал круглые глаза ответил, что обязательство было дано в рамках идущей войны, а поскольку она закончилась, Пруссия ничем больше ему не обязана. Франц-Иосиф в гневе уволил Рехберга, что было неплохо, но заменил его еще более некомпетентным графом Менсдорф-Пульи.

Но это была прелюдия, а собственно акт разыгрался вокруг герцогств. Австрия не хотела приобретать эти земли. Не потому, что была бессребреницей, а из-за сплошной головной боли, которую те несли. Но и отдавать их Пруссии совершенно не улыбалось. Поэтому Габсбурги сошлись с партией "триады" и начали продвигать на герцогский престол Аугустенбургского.

В декабре 1864 Бисмарк соизволил поделиться своим мнением с Веной. Да, в мае Пруссия согласилась на кандидатуру Аугустенбургского. Но ведь с тех пор, вот незадача, о своих правах заявили и другие претенденты. Теперь он не знает, кого же предпочесть. Поэтому комиссия синдиков короны, из первоклассных юристов, рассмотрит все аспекты дела и вынесет заключение, кто же по закону имеет больше всего прав на герцогства. Волшебные слова "закон" и "права" прозвучали - теперь можно было не опасаться, что Вильгельм отдаст герцогства Аугустенбургскому.

Казалось, теперь надо ждать долгие месяцы, пока слепые кроты роются в пыли истории. Только Бисмарку не нужно было спокойствия. И он продолжал кипятить горшочек. Благо, Аугустенбург со товарищи явственно выказывали нетерпение. 22 февраля 1865 Бисмарк уведомил его депешей, что Пруссия признает его государем только если он безоговорочно подчинится ей в военных вопросах.

Естественно, тот гневно отверг такие условия. Второстепенные немецкие монархи поддержали его и 6 апреля, по предложению Саксонии и Баварии, союзный сейм потребовал немедленной передачи управления Гольштейном герцогству Аугустенбургскому. Представитель Пруссии свысока ответствовал, что двором принято решение сохранить свои права совладения до тех пор, пока не будет достигнуто решение вопроса в соответствии с ЕГО программой. Переводя с дипломатического - кто вы такие, идите нах%й с миром, я вас не знаю!

В июне неподкупные прусские законники разобрались таки с этим кошмарно запутанным вопросом. Заключение комиссии было сродни разрыву бомбы - только датский король имел неоспоримые права на три герцогства, претензии остальных претендентов совершенно необоснованны. Получалось, что Бисмарк должен извиниться перед Христианом и вернуть все отнятое.

Думаете, Отто дезавуировал решение комиссии или проигнорировал? Как бы не так! Обрадовался. Поскольку законный владелец, датский король, передал эти земли по договору Пруссии и Австрии, то они принадлежат им на законных основаниях. Остальным просьба не беспокоиться. Все свободны, всем спасибо. Партия "триады" и Аугустенбургский остались в дураках. Сейм громко протестовал и занял по отношению к Пруссии угрожающую позицию. Напугали ежа голым задом. Бисмарк не удостоил их даже словечка. Он вел активные переговоры с Австрией, добиваясь отказа от ее прав на герцогства. В пользу Пруссии, конечно.

Бисмарку было нужно обострение и он его почти добился. Раздраженная грязными домогательствами Австрия склонялась на сторону Германского союза. В июльском воздухе ощутимо запахло войной. Бисмарк вел переговоры о союзе с новым, молодым и почти безумным баварским королем, но старый конь Пфордтен борозды не испортил. Впрочем, что за беда - даже последний дурак в Европе 1865 знал где искать союзника против Австрии. Во Флоренции. Пять лет как сбросившая австрийское иго Италия жаждала поквитаться с прежней госпожой и вернуть Венецию. Первые же предложения посла графа Узедома вызвали у Италии радостный беззвучный вопль: "Да! Возьми меня, я вся горю на все согласная!".

Всю обедню испортил король Вильгельм. Ему претил союз с королем, который в союзе с революционерами ограбил столько законных монархов. Попугали Франца-Иосифа, и будет. 14 августа Австрия и Пруссия заключили Гаштейнское соглашение, а 19 августа Франц-Иосиф и Вильгельм горячо обнялись в Зальцбурге. По этому договору кондоминиум в Шлезвиге и Гольштейне сохранялся, но каждая страна управляла теперь только одним из герцогств. Пруссия - Шлезвигом, Австрия - Гольштейном. Лауэнбург полностью выкупался Пруссией за 2.5 миллиона датских риксдалеров.
Кроме того, Пруссия получала на территории Гольштейна ряд уступок - порт в Киле, занятия крепости Рендсбург, права прорыть канал между морями, телеграфную линию Киль-Рендсбург и т.д. В общем, договор был очень выгоден для Пруссии и совершенно невыгоден для Австрии. Почему же она пошла на него? Испугалась войны?

Нет, Австрия была уверена, что разобьет Пруссию без особого труда даже вместе с Италией. Но только после того, как урегулирует венгерскую проблему. Договору этому жить всего несколько месяцев. Как только политическая реорганизация империи завершится, кое-кто получит за все по полной программе.

Италия, конечно, обиделась, но куда ж ей деваться-то? В качестве утешительного приза Пруссия подкинула ей признание немецкой мелочи, обозленной на кидок со стороны Австрии. Германские монархи не только дружно восстановили дипломатические отношения с Виктором-Эммануилом, но и легко согласились на его торговый догвор с Таможенным союзом.

Тем временем, в октябре 1865 в Биаррице состоялось самое загадочное и вместе с тем самое понятное событие - свидание Наполеона III c Бисмарком. Не надо увлекаться очернением императора-авантюриста. Он вполне осознал доводы Друэна де Люиса, что Австрия - такой же естественный союзник Франции, как Пруссия - естественный враг. Увы, сентябрьские австро-французские переговоры зашли в тупик. Оба барана уперлись рогом - Наполеон упрямо добивался возвращения Венеции итальянцам, а Франц-Иосиф и согласен был ее отдать, но только после военной победы над Италией и взамен территориальных компенсаций. Это упрямство вскоре обоим дорого встанет.

Но вернемся от наших баранов к Биаррицу. Переговоры велись с глазу на глаз и не протоколировались. Мы никогда не узнаем, что именно министр-президент мог обещать императору французов. Но итог абсолютно ясен - тот согласился не вмешиваться в немецкую свару. Мотивы реконструировать довольно легко - вряд ли Наполеон верил в вооруженные силы пруссаков сильнее Франца-Иосифа. Высвобождая их контингенты в Вестфалии и помогая союзу с Италией, он собирался затянуть войну, ослабить обе стороны, и, весь в белом, продиктовать им условия мира.

Обрадованному Бисмарку пришлось, тем не менее, взять вынужденную паузу в два месяца. В Италии разразился правительственный кризис. Кабинет генерала Ламарморы проиграл выборы и не имел большинства в парламенте. Крайние партии с обеих крыльев по противоположным мотивам, но одинаково резко критиковали сентябрьские соглашения. Это их и сгубило - итальянцы очень сильно желали повоевать с Австрией и очень сильно хотели союза с Пруссией. Так что критика его только укрепила позиции Ламарморы. Кабинет устоял, Бисмарк получил отмашку начинать войну весной.

24 января 1866, с места в карьер, он послал Австрии резкую депешу с обвинениями в нарушении Гаштейнского соглашения. Австрия позволяла сторонникам герцога Аугустенбургского собираться, иметь свои печатные органы и даже позволила самому герцогу жить в Киле. С присущей ему наглостью Бисмарк на голубом глазу обзывал Австрию (!!!) пособницей террористов подстрекательницей революции в Гольштейне. Обескураженный Менсдорф 7 февраля оправдывался всеми силами. Но Пруссии не нужны были оправдания, ей нужна была война.

22 февраля Бисмарк добился у короля отсрочки парламентской сессии - палата депутатов уже три года не утверждала ни один его бюджет. На следующий день в Бухаресте вспыхнула революция, которая приведет на престол Карла Гогенцоллерна. 28 февраля состоялся большой королевский совет с участием принцев крови, министров, генералов и посла в Париже. Габсбурги отлично поняли, что обсуждать он мог только войну, большую войну, войну с Австрией.

9 марта в Пруссию прибыл итальянский генерал Говоне для изучения фортификационной системы. Понятно, какую-такую систему он на самом деле будет изучать. Обе стороны не очень доверяли друг другу. Вильгельм, хотя сам и созрел уже для того, чтобы взять чужое, по-прежнему воротил нос от Виктора-Эммануила. Итальянский же король с Ламарморой резонно не очень ему доверяли. Они обратились к Наполеону и тот разъяснил им - сам он не может взять на себя какие-то обязательства перед пруссаками, но никогда не будет препятствовать возвращению Венеции итальянцам. Говоне подписал договор 8 апреля, но с условием, что Италия нападет только после того, как Пруссия перейдет в наступление. Если за три месяца Пруссия не начнет войну, договор считается недействительным. И, это самое, 120 миллионов на бочку, а то итальянские финансы трещат.

Бисмарк не дожидался окончания всех этих танцев с бубном. С его точки зрения, будет ли бумажка, не будет, союз Пруссии и Италии фактические уже существует. 11 марта он добился королевского эдикта, грозящего карами любому, кто словом или делом посягнет на суверенные права Пруссии и Австрии в обоих герцогствах или в каком-либо одном из этих герцогств. Взволнованный Менсдорф запросил премьер-министра через берлинского посла, входит ли в его намерения разорвать Гаштейнское соглашение? "Нет, но если бы даже у меня и было такое намерение, то разве я ответил бы вам иначе?"

С этого момента (16 марта) Вена не могла больше сомневаться в неизбежности войны. В Чехии начали сосредотачиваться полки. Пруссаки радостно взвыли "Они хотят на нас напасть!111" и 24 марта приступили к открытым военным приготовлениям. Обе стороны открыто готовились скрестить шпаги, но усиленно заверяли всех в своем миролюбии. Менсдорф, 31 марта - Австрия не предпримет нападения. Бисмарк, 5 апреля, - "его величество король прусский более всего далек от намерения занять агрессивную позицию".

9 апреля, через день после подписания союза с Италией, Бисмарк сбросил фигуры и ударил соперника доской. В ответ на предложение рассмотреть в сейме австро-прусские разногласия, премьер-министр Пруссии заявил, что у сейма нет такого права, у него нет никаких прав, только собрание, избранное путем прямого и всеобщего голосования всей германской нации может принимать решения, касающиеся Германии. Анфан террибль консерваторов, дитя "Крестовой газеты", человек, плевавший на прусский парламент объявил демократическую революцию. Есть такая Пруссия!

Несмотря на идущую полным ходом мобилизацию, Вильгельм все же побаивался войны. В ответ на просьбу Италии подтвердить, что Пруссия выступит, если на нее нападут, он поручил ответить, что нет, договорено лишь о помощи при выступлении Пруссии. Бисмарку пришлось пригрозить отставкой. Помогли французы, где Тьер в речи от 3 мая требовал не дать Германии объединиться. В ответ Наполеон 6 мая в речи к мэру города Осера, преданой широкой огласке заявил, что как и большинство французов, ненавидит мир 1815 года. Вильгельм успокоился и 7 мая Бисмарк уведомил Вену от его имени, что отвергает любое вмешательство сейма в дела герцогств. 8 и 9 мая Роон отмобилизовал последние корпуса армии и ландвер. Успокоенная Италия лихорадочно готовилась к войне.

Если война не грянула в мае, то только из-за попытки императора французов созвать умиротворительный конгресс. Пруссия с Италией внезапно радостно согласились - сейм и Австрия не могли принять такой повестки дня. Так что агрессоры выглядели мирными агнцами, войну с которыми развязывает сторона, на которую нападают. 7 июня французское правительство вынуждено было сообщить, что отказывается от созыва конгресса по причине отказа Германского союза и Австрии. Наполеон же вел тем временем свои секретные переговоры с австрияками. Согласно договору от 12 июня он должен был оторвать в нужный момент Италию от Пруссии, за что Австрия уступит Венецию.

Но было слишком поздно, так поздно... Австрия заявила в начале июня, что передает гольштейнский вопрос на рассмотрение сейма. В ответ Берлин расторг Гаштейнский договор. 8 июня генерал фон Мантейфель, губернатор Шлезвига, вторгся в Гольштейн. Австрияки эвакуировались без сопротивления. 10 июня Бисмарк открыто передал каждому немецкому государству предложение создать новый Союз, без Австрии с парламентом на основе всеобщего избирательного прав, исполнительным органом власти, ведающим экономикой и дипломатией и общей армией во главе с прусским и баварским королями. Все горшки были побиты, примирение - невозможно. 14 июня сейм объявил о мобилизации федеральных войск. Представитель Пруссии заявил, что его король считает федеральный договор расторгнутым, а себя - полностью свободным в действиях.

15 июня Бисмарк разослал ультиматумы Ганноверу, Гессену и Саксонии а 16 июня прусские войска вторглись на их территорию. Дальнейшее - общеизвестно. Наступающие врозь, прусские армии сойдутся у чешского городка Садовы 3 июля, чтобы вместе разбить австрийскую армию. Германия начнет свой путь к двум мировым войнам. Шлезвиг и Гольштейн станут прусскими провинциями.