Пост в ЖЖ
Д.Ливен Аристократия в Европе 1815-1914
Но либерализм вигов не был только партийной игрой. На взгляд принца Пюклера, в этом выразилась одна из многих странностей Англии — страны либеральной и в то же время ультрааристократичной: «...явно размытые общие представления о либерализме идут рука об руку с узкой классовой гордостью и в высшей степени надменным сословным чванством <...> человек, в домашнем кругу чрезвычайно высокомерный, пользуется в общественной жизни репутацией убежденного либерала». «Священный Круг Прародительства» был в своей основе крепко сплоченной кликой аристократов, воспитанных в незыблемой вере в то, что успешная борьба, которую их предки вели против абсолютизма Стюартов за введение свободной протестантской конституции, была главной предпосылкой будущего восхождения Англии на позиции мирового господства. Лорд Джон Рассел всей душой верил, что политическая свобода была изобретена его предками, которые даровали ее сначала Англии, а потом и всему миру. Пусть в этом и было нечто смешное и самодовольное, но не следует забывать, что одержимость фамильной гордостью повсеместно была неотъемлемым признаком аристократии. Викторианский аристократ неуклонно принимал свои семейные традиции ближе к сердцу, чем свободы, права и обязанности свободнорожденного англичанина, но, в соответствии с девизом Рассела, эти традиции были достаточно хороши, чтобы им следовать.
Виги усвоили идеи барона де Монтескье о равновесии властей и роли аристократии в качестве жизненно необходимого посредника между монархом и народом. В 1883 г. лидер вигов, маркиз Хартингтон, подвел следующий итог достижениям своей партии: «Виги сумели <...> к большой выгоде для страны, руководить народными движениями, сдерживать их и направлять в нужное русло. Они образовали связующее звено между передовой партией и теми классами, которые, обладая собственностью, силой и влиянием, естественно нерасположены к переменам <...> Именно благодаря их руководству и их действиям, серьезные и благотворные перемены, которые делались в направлении демократизации этой страны, свершились не ударным путем в силу революционных волнений, а в ходе спокойного и мирного процесса конституционных актов».
Крупные собственники из партии вигов могли в самом буквальном смысле слова позволить себе придерживаться достаточно уравновешенной и хладнокровной точки зрения на политические события. Джон Винсент заслуженно превозносит спокойное и беспристрастное отношение маркиза Хартингтона к ирландским аграрным вопросам в начале 1880-х годов, хотя с этими вопросами были связаны серьезные неприятности, постигшие собственные фамильные поместья маркиза. Наследнику герцога Девонширского, несомненно, помогло сознание того, что ему нечего опасаться ирландских событий — в любом случае он не будет испытывать нужды. Значительный доход, поступавший многочисленных источников, избавлял его от искушения ограниченного «аграрного» подхода к политическим проблемам и способствовал широте взгляда.
Тем не менее, прав Дэвид Спринг, утверждая, что подсчет доходов того или иного дворянина и проверка того, являлась ли их главным источником сельское хозяйство или же другая сфера, мало что может прояснить в той позиции, которую занимал этот дворянин в отношении Хлебных законов и в политике в целом. Например, поддержка, которую оказывал отмене Хлебных законов пятый граф Фитцвильям, основывалась на чувстве долга, которое заставляло аристократа встать на точку зрения нации. Необходимо было поддерживать интересы торговли и промышленности: в противном случае Британии угрожал бы удел второй Польши. Фитцвильям был охвачен евангелическими и утилитарными настроениями, восхищен достижениями современной науки и уверен в том, что она способна преобразить мир. Человек «с широким и систематическим кругом чтения <...> он полагал, что умственная лень граничит с нравственным грехом». Он отнюдь не походил на эдвардианского владельца загородной усадьбы, зачастую читавшего лишь «Country Life» или что-нибудь в этом духе. Фитцвильям принадлежал к деятельному и дальновидному правящему классу. Особое внимание он уделял античным классикам, современной философии, истории и политической экономии; что до романов, он считал их дамским чтением.
Отмена Хлебных законов, как бы там ни было, явилась следствием охватившего английскую высшую аристократию духа либерального консерватизма, который распространился далеко за пределами партии вигов. Из 211 голосов, поданных в Палате лордов за отмену Хлебных законов, не более 115 принадлежали вигам. В период между 1832 и 1905 годами особенно в высших аристократических сферах были прочны убеждения, что их век — век господства либеральных тенденций и что упорное сопротивление этим тенденциям приведет лишь к несчастьям. По английским стандартам, трудно было найти человека более консервативного, чем третий маркиз Солсбери. В 1859 г. он защищал политическое status quo в таких выражениях, какие мог бы повторить за ним любой континентальный консерватор: «Классы, которые представляют собой цивилизованную часть общества, классы, в руках которых находятся копившиеся веками капитал и знания, имеют право требовать гарантий неприкосновенности, защищающей их от подавления полчищами тех, кто не обладает ни знаниями, необходимыми для руководства ими же, ни долей в общественном благосостоянии, необходимой для контроля над ними». Верный своему убеждению, что демократия означает использование государственной власти для ограбления богатых, Солсбери решительно противился Второму биллю о реформе. Однако после того, как этот билль был утвержден, Солсбери, в соответствии с аристократической этикой порядочности и политическою прагматизма, заявлял, что «долг каждого англичанина и каждой английской партии — чистосердечно признать политическое поражение и употребить все усилия для того, чтобы добиться успеха или свести на нет зло, причиняемое принципами, которым они вынуждены были уступить». В применении к политике консерваторов после 1867 г. это означало заставить демократию работать со всей возможной эффективностью, и с минимальным ущербом, как для рациональной внешней политики, так и для интересов состоятельных классов. Осуществляемые под уравновешенным и здравым, хотя и пессимистичным руководством Солсбери, эти попытки ограничения ущерба оказались весьма успешными. Однако прагматизмом, реализмом, политической опытностью, незаурядным умом и уважением к установленным правилам игры качества, присущие Солсбери, не исчерпывались. Он питал искреннюю любовь к свободе. Столкнувшись с лордом Мильнером, британским верховным комиссаром мыса Доброй Надежды, который был убежден, что «просвещенная администрация» прекрасно подходит для службы просвещенному деспоту, Солсбери неодобрительно отметил, что этот человек совершенно не верит в свободу.
История Англии девятнадцатого века была превосходной заявкой высшей аристократии на роль в политике. Без сомнения, крупные аристократы имели свои недостатки, и среди прочих — нередко чрезмерное кастовое чванство и нежелание чрезмерно себя утруждать. Отсутствие профессионализма также часто вело к просчетам. У честолюбивейшего Дизраэли глаза полезли на лоб, когда его начальник, лорд Дерби, в 1852 г. сложив с себя обязанности премьер-министра, «словно мальчишка, отпущенный из школы», немедленно бросился в свой загородный дом, чтобы не пропустить скачки. Намного серьезнее воспринял В. И. Гурко, опытный российский чиновник высшего ранга, беспечный дилетантизм князя П. Д. Святополк-Мирского и князя В. А. Васильчикова, аристократов, занимавших министерские посты в период революции и кризиса 1904—1907 гг. Обоим недоставало профессионального опыта и компетентности, необходимых для управления крупными и сложными правительственными департаментами. К тому же, никогда не зная ни нужд, ни забот, они не были готовы к труду и ответственности, которые неотделимы от государственной деятельности. Все же аристократы далеко не всегда были легкомысленными дилетантами. Плантагенеты Паллизеры (герой политических романов Энтони Троллопа (1815—1882) «Домик в Оллингтоне», «Можете ли вы простить ее» и др) существовали и в реальной жизни, в особенности в Англии, чье парламентское устройство, в отличие от прусского или российского бюрократического абсолютизма, предоставляло политикам аристократического происхождения значительно более доступное и достойное поле деятельности. Представители высшей аристократии вносили в политику подлинный дух общественного служения и широту государственных взглядов, отсутствие ограниченности и эгоизма, то есть качества, которые редко встречались в среде поместного джентри. Благодаря своему богатству и высокому статусу, крупные аристократы меньше зависели от превратностей современной жизни, чем провинциальные дворяне, что несомненно усугубило это отличие.
Уолтер Бэджет писал в 1850-х годах, что «класс джентри, заполняющий сельские усадьбы, и составляющий большинство консервативной партии в Палате общин, возможно, самая способная и ценная часть английского общества. Над ним не тяготеют ни ответственность, ни культура родовитого дворянства, и они никогда не ощущали болезненной необходимости пробиваться наверх, которая подталкивает средний класс. Они обладают скромным достоянием, которое мало чему их учит, и крепким умом, который вполне годится, чтобы справляться с повседневными делами, но они лишены гибкости и собственных идей».
В Пруссии, в сущности, не было ничего похожего на класс крупных землевладельцев-аристократов, не было и аристократических традиций, на что разгневанные юнкеры и обратили внимание Фридриха Вильгельма IV, когда тот на волне революции 1848 г. силился создать Палату лордов. В целом прусские провинциальные дворяне были слишком неотесанны, даже по стандартам, установленным Бэджетом для помещиков-тори. Взгляды большинства юнкеров были окрашены грубоватой и высокомерной наивностью. Свои собственные интересы они возводили в ранг государственных, и для большинства из них в этом не было элемента цинизма. Религиозное чувство, весьма догматичное, нерассуждающее и не вызывающее вопросов, усиливало их честную и прямодушную правдивость. Пиетизм, более чем далекий от интеллектуальной веры, способен был убедить и без того достаточно самоуверенных людей, что Господь благословил их силой и властью и осуществляет через них свой промысел.
В дневнике баронессы Шпитцемберг встречаются иронические выпады против «истинно померанской изысканности». В 1894 г. она упоминает о Конраде фон Фалькенхаузене, имевшем привычку в самых резких выражениях укорять тех своих гостей, кто предал интересы и ценности юнкерства, проголосовав за торговое соглашение с Россией; в его глазах, подобное предательство можно было объяснить лишь стремлением заслужить расположение двора. Четырнадцать лет спустя баронесса отмечала: «в разговорах с этими юнкерами меня всегда пугало, что они не имеют даже отдаленного понятия о всех трудностях и сложных взаимоотношениях, связанных с внешней политикой, и потому позволяют себе заявления и советы, способные просто ошеломить любого человека, получившего воспитание, хоть сколько-нибудь не чуждое духу космополитизма. Еще больше меня тревожит их неколебимая вера в то, что народ Пруссии исполнен монархических чувств; если когда-нибудь дойдет до краха, боюсь, многие столпы, на которые сегодня рассчитывают люди <...> сразу рухнут».
Мягко говоря, юнкеры отнюдь не являлись группой, от которой ожидали образа мыслей, соответствующего положению правящей элиты мировой империи. В самом деле, прусские дворяне, представители поколения, в период между 1866 и 1871 годами сначала завоевавшего Германию, а потом повергшего Францию, в большинстве своем не являлись приверженцами идеи Германской империи. Элард фон Ольденбург-Янушау, до самого заката империи остававшийся одним из ведущих консерваторов, отмечал, что «как солдаты, мы были истовыми пруссаками, и потому искали образцы для подражания исключительно в прусской истории. Образование Рейха не имело на нас такого воздействия, как на последующие поколения. В Германском Рейхе 1871 г. мы видели не слияние воедино различных ветвей народа Германии, но, пользуясь словами старого кайзера, лишь расширение Пруссии».
Старая Пруссия — в особенности земля Фридриха II — во многих отношениях являлась для Европы образцом просвещенного деспотизма. Все абсолютистские государства восемнадцатого века представляли собой вариации альянса между правящим Домом и дворянством, но, как пишет Перри Андерсон, именно прусский вариант был наиболее удобным и подходящим. В отличие от Франции, государство Гогенцоллернов не было поражено коррупцией, здесь отсутствовала английская придворная аристократия, желавшая введения олигархической конституции, с, восемнадцатого века прусские юнкеры не знали присущего московскому дворянству ощущения того, что правящая династия, двор и столица в определенной степени являются чуждыми иноземными вживлениями в родную почву. В Пруссии не было необузданных, хотя зачастую и весьма просвещенных аристократов в русском духе, которые решительно отвергали все попытки германизированного правящего дома подчинить социальную элиту дисциплине, порядку и бюрократической субординации. Создание в Пруссии централизованных бюрократических институтов и местного дворянского управления в лице ландратов и государственных учреждений, первоначально не обошлось без серьезных конфликтов, но уже в период правления Фридриха II эта система работала без перебоев. В России, напротив, не существовало полноценных местных дворянских учреждений, и дворянству приходилось на своих плечах нести всю тяжесть бюрократического аппарата, при этом смягчающее воздействие учреждении промежуточного звена полностью отсутствовало. Подобное положение влекло за собой своего рода полуанархическую отчужденность российского дворянства от государства, которой не знала Пруссия. Присущая прусскому старому режиму аккуратность и чувство пропорций воплощались в правительствах и дворцах, которые они строили. Мало найдется монархов, наделенных столь выдающимся здравомыслием и способностью проводить в соответствие цели и средства, как Великий курфюрст Бранденбургский, Фридрих Вильгельм I или Фридрих Вильгельм II. По российским стандартам, Сансуси и Потсдам можно счесть образцами сдержанного и аскетически строгого вкуса.
Даже в 1914 г. Пруссия ощущала себя неуютно в имперских одеяниях. Ее прекрасная в своем аскетизме классическая архитектура уступила место претенциозной, вычурной и помпезной вульгарности эры Вильгельма. Сам Вильгельм II представлял собой соединение короля-юнкера, императора мировой державы и преуспевающего промышленного магната. Всем поздневикторианским аристократиям было трудно найти общий язык с эпохой господства капитала. Прежде ни один общественный класс не мог сравниться с аристократией в богатстве, и дворянская элита потворствовала выставлению богатства на показ и состязанию в этом. Теперь же оказалось, что неаристократы в денежном отношении способны превзойти тех, кто выше их по роду и званию. Наиболее распространенной реакцией на подобное положение вещей были издевки над плутократией и антисемитизм, которые получили особое распространение в среде обедневших аристократов, страдавших не только от потери статуса, но и от потери благосостояния.
В целом, однако, английская и русская аристократические элиты нашли свое место в эпоху капитала с большей легкостью, чем юнкеры. Петербургские и лондонские аристократы были богаче, менее провинциальны и захолустны, более космополитичны по своим воззрениям и опытны в светских делах, чем прусское дворянство. В восемнадцатом веке правящие классы и Англии, и России были чрезвычайно коррумпированы, умело используя государственную службу для собственной выгоды. В девятнадцатом столетии английское, и, в меньшей степени, российское дворянство отказалось от подобной практики, но ни Англия, ни Россия не могли даже отдаленно приблизиться к бытовавшей в Пруссии официальной культуре самодисциплины, преданности долгу и одержимости экономией. В сочетании с относительной бедностью и оскудением религиозного чувства, эти ценности оказались чужеродными в бурно развивающейся стране миллионеров, в которую после 1871 г. столь внезапно превратилась Пруссия. Неудивительно, что от прусских аристократов период адаптации к «золотой» эре потребовал большего напряжения и более значительных сущностных перемен, чем от традиционно коррумпированного, распущенного и приверженного роскоши светского общества С.-Петербурга, как и от беспечной и богатой английской аристократии, издавна связанной с финансами и зарубежными торговыми интересами.
Поиск своего места в эпоху капитала был лишь одним аспектом примирения аристократии с тревожным современным миром. Основная и единая для всех аристократов проблема, при всей своей простоте, не имела решения. Класс, с незапамятных времен господствовавший в Европе, в результате революционных перемен в экономике и в обществе, неудержимо утрачивал свои позиции. Аристократия могла — разве что на короткий срок — замедлить этот процесс, но избежать подобного удела было вне ее возможностей. Аристократы были уже не способны господствовать в городском, промышленном, техническом и даже в образованном обществе, а тем более в обществах, которые стремились занять ведущие мировые позиции. Скорость, с которой происходили эти перемены, усугубляла проблему, в особенности в Германии и в России. В 1866 г. молодой лейтенант по имени Пауль фон Гинденбург, выходец из обычной юнкерской семьи, сражался в битве при Кёниггреце. В юности он стал свидетелем триумфа прусского дворянского офицерства, которое выполнило пользуясь ужасающим языком ученых националистов девятнадцатого века — исторические и национальные задачи Герма¬нии. Почти в то же самое время, пока Гинденбург сражался, промышленная революция и сельскохозяйственная депрессия, происходившие в Германии, угрожали вытолкнуть юнкерство из жизни. За отпущенные ему годы, Гинденбург успел пережить триумф, преображение и угасание старой Пруссии. Неудивительно, что в 1933 г. он, в ту пору уже старый фельдмаршал, никогда впрочем, не блиставший умом, был сбит с толку и не мог разобраться, что к чему.
К концу девятнадцатого века будущее аристократии вращалось вокруг ряда вопросов. Сумеют ли аристократы понять, в каком направлении движется мир, или для этого они слишком ограничены, недальновидны и необразованны? Предложит ли общество аристократии золотые мосты, по которым она сможет пройти в современный мир, и хотя бы до некоторой степени сохранна, свой статус и свое благосостояние? Какие формы вхождения в современность — демократические или же иные — будут ей предложены, и каким образом присущие аристократии традиции определят выбор этих форм? Если же вся аристократия или же какая-то ее часть окажется без удобного переходного моста, насколько значительны и разрушительны будут ее арьергардные действия перед лицом обновляющегося мира современности? In extremis, будет ли аристократия достаточно реакционной, или цивилизованной, чтобы по-прежнему руководствоваться традиционными представлениями о религии и чести, или же неуверенность в завтрашнем дне, гнев, вызванный потерей статуса, и агностицизм заставят ее избрать путь, ведущий к тоталитаризму национализму и его неизбежному спутнику, варварскому антисемитизму?
Д.Ливен Аристократия в Европе 1815-1914
Но либерализм вигов не был только партийной игрой. На взгляд принца Пюклера, в этом выразилась одна из многих странностей Англии — страны либеральной и в то же время ультрааристократичной: «...явно размытые общие представления о либерализме идут рука об руку с узкой классовой гордостью и в высшей степени надменным сословным чванством <...> человек, в домашнем кругу чрезвычайно высокомерный, пользуется в общественной жизни репутацией убежденного либерала». «Священный Круг Прародительства» был в своей основе крепко сплоченной кликой аристократов, воспитанных в незыблемой вере в то, что успешная борьба, которую их предки вели против абсолютизма Стюартов за введение свободной протестантской конституции, была главной предпосылкой будущего восхождения Англии на позиции мирового господства. Лорд Джон Рассел всей душой верил, что политическая свобода была изобретена его предками, которые даровали ее сначала Англии, а потом и всему миру. Пусть в этом и было нечто смешное и самодовольное, но не следует забывать, что одержимость фамильной гордостью повсеместно была неотъемлемым признаком аристократии. Викторианский аристократ неуклонно принимал свои семейные традиции ближе к сердцу, чем свободы, права и обязанности свободнорожденного англичанина, но, в соответствии с девизом Рассела, эти традиции были достаточно хороши, чтобы им следовать.
Виги усвоили идеи барона де Монтескье о равновесии властей и роли аристократии в качестве жизненно необходимого посредника между монархом и народом. В 1883 г. лидер вигов, маркиз Хартингтон, подвел следующий итог достижениям своей партии: «Виги сумели <...> к большой выгоде для страны, руководить народными движениями, сдерживать их и направлять в нужное русло. Они образовали связующее звено между передовой партией и теми классами, которые, обладая собственностью, силой и влиянием, естественно нерасположены к переменам <...> Именно благодаря их руководству и их действиям, серьезные и благотворные перемены, которые делались в направлении демократизации этой страны, свершились не ударным путем в силу революционных волнений, а в ходе спокойного и мирного процесса конституционных актов».
Крупные собственники из партии вигов могли в самом буквальном смысле слова позволить себе придерживаться достаточно уравновешенной и хладнокровной точки зрения на политические события. Джон Винсент заслуженно превозносит спокойное и беспристрастное отношение маркиза Хартингтона к ирландским аграрным вопросам в начале 1880-х годов, хотя с этими вопросами были связаны серьезные неприятности, постигшие собственные фамильные поместья маркиза. Наследнику герцога Девонширского, несомненно, помогло сознание того, что ему нечего опасаться ирландских событий — в любом случае он не будет испытывать нужды. Значительный доход, поступавший многочисленных источников, избавлял его от искушения ограниченного «аграрного» подхода к политическим проблемам и способствовал широте взгляда.
Тем не менее, прав Дэвид Спринг, утверждая, что подсчет доходов того или иного дворянина и проверка того, являлась ли их главным источником сельское хозяйство или же другая сфера, мало что может прояснить в той позиции, которую занимал этот дворянин в отношении Хлебных законов и в политике в целом. Например, поддержка, которую оказывал отмене Хлебных законов пятый граф Фитцвильям, основывалась на чувстве долга, которое заставляло аристократа встать на точку зрения нации. Необходимо было поддерживать интересы торговли и промышленности: в противном случае Британии угрожал бы удел второй Польши. Фитцвильям был охвачен евангелическими и утилитарными настроениями, восхищен достижениями современной науки и уверен в том, что она способна преобразить мир. Человек «с широким и систематическим кругом чтения <...> он полагал, что умственная лень граничит с нравственным грехом». Он отнюдь не походил на эдвардианского владельца загородной усадьбы, зачастую читавшего лишь «Country Life» или что-нибудь в этом духе. Фитцвильям принадлежал к деятельному и дальновидному правящему классу. Особое внимание он уделял античным классикам, современной философии, истории и политической экономии; что до романов, он считал их дамским чтением.
Отмена Хлебных законов, как бы там ни было, явилась следствием охватившего английскую высшую аристократию духа либерального консерватизма, который распространился далеко за пределами партии вигов. Из 211 голосов, поданных в Палате лордов за отмену Хлебных законов, не более 115 принадлежали вигам. В период между 1832 и 1905 годами особенно в высших аристократических сферах были прочны убеждения, что их век — век господства либеральных тенденций и что упорное сопротивление этим тенденциям приведет лишь к несчастьям. По английским стандартам, трудно было найти человека более консервативного, чем третий маркиз Солсбери. В 1859 г. он защищал политическое status quo в таких выражениях, какие мог бы повторить за ним любой континентальный консерватор: «Классы, которые представляют собой цивилизованную часть общества, классы, в руках которых находятся копившиеся веками капитал и знания, имеют право требовать гарантий неприкосновенности, защищающей их от подавления полчищами тех, кто не обладает ни знаниями, необходимыми для руководства ими же, ни долей в общественном благосостоянии, необходимой для контроля над ними». Верный своему убеждению, что демократия означает использование государственной власти для ограбления богатых, Солсбери решительно противился Второму биллю о реформе. Однако после того, как этот билль был утвержден, Солсбери, в соответствии с аристократической этикой порядочности и политическою прагматизма, заявлял, что «долг каждого англичанина и каждой английской партии — чистосердечно признать политическое поражение и употребить все усилия для того, чтобы добиться успеха или свести на нет зло, причиняемое принципами, которым они вынуждены были уступить». В применении к политике консерваторов после 1867 г. это означало заставить демократию работать со всей возможной эффективностью, и с минимальным ущербом, как для рациональной внешней политики, так и для интересов состоятельных классов. Осуществляемые под уравновешенным и здравым, хотя и пессимистичным руководством Солсбери, эти попытки ограничения ущерба оказались весьма успешными. Однако прагматизмом, реализмом, политической опытностью, незаурядным умом и уважением к установленным правилам игры качества, присущие Солсбери, не исчерпывались. Он питал искреннюю любовь к свободе. Столкнувшись с лордом Мильнером, британским верховным комиссаром мыса Доброй Надежды, который был убежден, что «просвещенная администрация» прекрасно подходит для службы просвещенному деспоту, Солсбери неодобрительно отметил, что этот человек совершенно не верит в свободу.
История Англии девятнадцатого века была превосходной заявкой высшей аристократии на роль в политике. Без сомнения, крупные аристократы имели свои недостатки, и среди прочих — нередко чрезмерное кастовое чванство и нежелание чрезмерно себя утруждать. Отсутствие профессионализма также часто вело к просчетам. У честолюбивейшего Дизраэли глаза полезли на лоб, когда его начальник, лорд Дерби, в 1852 г. сложив с себя обязанности премьер-министра, «словно мальчишка, отпущенный из школы», немедленно бросился в свой загородный дом, чтобы не пропустить скачки. Намного серьезнее воспринял В. И. Гурко, опытный российский чиновник высшего ранга, беспечный дилетантизм князя П. Д. Святополк-Мирского и князя В. А. Васильчикова, аристократов, занимавших министерские посты в период революции и кризиса 1904—1907 гг. Обоим недоставало профессионального опыта и компетентности, необходимых для управления крупными и сложными правительственными департаментами. К тому же, никогда не зная ни нужд, ни забот, они не были готовы к труду и ответственности, которые неотделимы от государственной деятельности. Все же аристократы далеко не всегда были легкомысленными дилетантами. Плантагенеты Паллизеры (герой политических романов Энтони Троллопа (1815—1882) «Домик в Оллингтоне», «Можете ли вы простить ее» и др) существовали и в реальной жизни, в особенности в Англии, чье парламентское устройство, в отличие от прусского или российского бюрократического абсолютизма, предоставляло политикам аристократического происхождения значительно более доступное и достойное поле деятельности. Представители высшей аристократии вносили в политику подлинный дух общественного служения и широту государственных взглядов, отсутствие ограниченности и эгоизма, то есть качества, которые редко встречались в среде поместного джентри. Благодаря своему богатству и высокому статусу, крупные аристократы меньше зависели от превратностей современной жизни, чем провинциальные дворяне, что несомненно усугубило это отличие.
Уолтер Бэджет писал в 1850-х годах, что «класс джентри, заполняющий сельские усадьбы, и составляющий большинство консервативной партии в Палате общин, возможно, самая способная и ценная часть английского общества. Над ним не тяготеют ни ответственность, ни культура родовитого дворянства, и они никогда не ощущали болезненной необходимости пробиваться наверх, которая подталкивает средний класс. Они обладают скромным достоянием, которое мало чему их учит, и крепким умом, который вполне годится, чтобы справляться с повседневными делами, но они лишены гибкости и собственных идей».
В Пруссии, в сущности, не было ничего похожего на класс крупных землевладельцев-аристократов, не было и аристократических традиций, на что разгневанные юнкеры и обратили внимание Фридриха Вильгельма IV, когда тот на волне революции 1848 г. силился создать Палату лордов. В целом прусские провинциальные дворяне были слишком неотесанны, даже по стандартам, установленным Бэджетом для помещиков-тори. Взгляды большинства юнкеров были окрашены грубоватой и высокомерной наивностью. Свои собственные интересы они возводили в ранг государственных, и для большинства из них в этом не было элемента цинизма. Религиозное чувство, весьма догматичное, нерассуждающее и не вызывающее вопросов, усиливало их честную и прямодушную правдивость. Пиетизм, более чем далекий от интеллектуальной веры, способен был убедить и без того достаточно самоуверенных людей, что Господь благословил их силой и властью и осуществляет через них свой промысел.
В дневнике баронессы Шпитцемберг встречаются иронические выпады против «истинно померанской изысканности». В 1894 г. она упоминает о Конраде фон Фалькенхаузене, имевшем привычку в самых резких выражениях укорять тех своих гостей, кто предал интересы и ценности юнкерства, проголосовав за торговое соглашение с Россией; в его глазах, подобное предательство можно было объяснить лишь стремлением заслужить расположение двора. Четырнадцать лет спустя баронесса отмечала: «в разговорах с этими юнкерами меня всегда пугало, что они не имеют даже отдаленного понятия о всех трудностях и сложных взаимоотношениях, связанных с внешней политикой, и потому позволяют себе заявления и советы, способные просто ошеломить любого человека, получившего воспитание, хоть сколько-нибудь не чуждое духу космополитизма. Еще больше меня тревожит их неколебимая вера в то, что народ Пруссии исполнен монархических чувств; если когда-нибудь дойдет до краха, боюсь, многие столпы, на которые сегодня рассчитывают люди <...> сразу рухнут».
Мягко говоря, юнкеры отнюдь не являлись группой, от которой ожидали образа мыслей, соответствующего положению правящей элиты мировой империи. В самом деле, прусские дворяне, представители поколения, в период между 1866 и 1871 годами сначала завоевавшего Германию, а потом повергшего Францию, в большинстве своем не являлись приверженцами идеи Германской империи. Элард фон Ольденбург-Янушау, до самого заката империи остававшийся одним из ведущих консерваторов, отмечал, что «как солдаты, мы были истовыми пруссаками, и потому искали образцы для подражания исключительно в прусской истории. Образование Рейха не имело на нас такого воздействия, как на последующие поколения. В Германском Рейхе 1871 г. мы видели не слияние воедино различных ветвей народа Германии, но, пользуясь словами старого кайзера, лишь расширение Пруссии».
Старая Пруссия — в особенности земля Фридриха II — во многих отношениях являлась для Европы образцом просвещенного деспотизма. Все абсолютистские государства восемнадцатого века представляли собой вариации альянса между правящим Домом и дворянством, но, как пишет Перри Андерсон, именно прусский вариант был наиболее удобным и подходящим. В отличие от Франции, государство Гогенцоллернов не было поражено коррупцией, здесь отсутствовала английская придворная аристократия, желавшая введения олигархической конституции, с, восемнадцатого века прусские юнкеры не знали присущего московскому дворянству ощущения того, что правящая династия, двор и столица в определенной степени являются чуждыми иноземными вживлениями в родную почву. В Пруссии не было необузданных, хотя зачастую и весьма просвещенных аристократов в русском духе, которые решительно отвергали все попытки германизированного правящего дома подчинить социальную элиту дисциплине, порядку и бюрократической субординации. Создание в Пруссии централизованных бюрократических институтов и местного дворянского управления в лице ландратов и государственных учреждений, первоначально не обошлось без серьезных конфликтов, но уже в период правления Фридриха II эта система работала без перебоев. В России, напротив, не существовало полноценных местных дворянских учреждений, и дворянству приходилось на своих плечах нести всю тяжесть бюрократического аппарата, при этом смягчающее воздействие учреждении промежуточного звена полностью отсутствовало. Подобное положение влекло за собой своего рода полуанархическую отчужденность российского дворянства от государства, которой не знала Пруссия. Присущая прусскому старому режиму аккуратность и чувство пропорций воплощались в правительствах и дворцах, которые они строили. Мало найдется монархов, наделенных столь выдающимся здравомыслием и способностью проводить в соответствие цели и средства, как Великий курфюрст Бранденбургский, Фридрих Вильгельм I или Фридрих Вильгельм II. По российским стандартам, Сансуси и Потсдам можно счесть образцами сдержанного и аскетически строгого вкуса.
Даже в 1914 г. Пруссия ощущала себя неуютно в имперских одеяниях. Ее прекрасная в своем аскетизме классическая архитектура уступила место претенциозной, вычурной и помпезной вульгарности эры Вильгельма. Сам Вильгельм II представлял собой соединение короля-юнкера, императора мировой державы и преуспевающего промышленного магната. Всем поздневикторианским аристократиям было трудно найти общий язык с эпохой господства капитала. Прежде ни один общественный класс не мог сравниться с аристократией в богатстве, и дворянская элита потворствовала выставлению богатства на показ и состязанию в этом. Теперь же оказалось, что неаристократы в денежном отношении способны превзойти тех, кто выше их по роду и званию. Наиболее распространенной реакцией на подобное положение вещей были издевки над плутократией и антисемитизм, которые получили особое распространение в среде обедневших аристократов, страдавших не только от потери статуса, но и от потери благосостояния.
В целом, однако, английская и русская аристократические элиты нашли свое место в эпоху капитала с большей легкостью, чем юнкеры. Петербургские и лондонские аристократы были богаче, менее провинциальны и захолустны, более космополитичны по своим воззрениям и опытны в светских делах, чем прусское дворянство. В восемнадцатом веке правящие классы и Англии, и России были чрезвычайно коррумпированы, умело используя государственную службу для собственной выгоды. В девятнадцатом столетии английское, и, в меньшей степени, российское дворянство отказалось от подобной практики, но ни Англия, ни Россия не могли даже отдаленно приблизиться к бытовавшей в Пруссии официальной культуре самодисциплины, преданности долгу и одержимости экономией. В сочетании с относительной бедностью и оскудением религиозного чувства, эти ценности оказались чужеродными в бурно развивающейся стране миллионеров, в которую после 1871 г. столь внезапно превратилась Пруссия. Неудивительно, что от прусских аристократов период адаптации к «золотой» эре потребовал большего напряжения и более значительных сущностных перемен, чем от традиционно коррумпированного, распущенного и приверженного роскоши светского общества С.-Петербурга, как и от беспечной и богатой английской аристократии, издавна связанной с финансами и зарубежными торговыми интересами.
Поиск своего места в эпоху капитала был лишь одним аспектом примирения аристократии с тревожным современным миром. Основная и единая для всех аристократов проблема, при всей своей простоте, не имела решения. Класс, с незапамятных времен господствовавший в Европе, в результате революционных перемен в экономике и в обществе, неудержимо утрачивал свои позиции. Аристократия могла — разве что на короткий срок — замедлить этот процесс, но избежать подобного удела было вне ее возможностей. Аристократы были уже не способны господствовать в городском, промышленном, техническом и даже в образованном обществе, а тем более в обществах, которые стремились занять ведущие мировые позиции. Скорость, с которой происходили эти перемены, усугубляла проблему, в особенности в Германии и в России. В 1866 г. молодой лейтенант по имени Пауль фон Гинденбург, выходец из обычной юнкерской семьи, сражался в битве при Кёниггреце. В юности он стал свидетелем триумфа прусского дворянского офицерства, которое выполнило пользуясь ужасающим языком ученых националистов девятнадцатого века — исторические и национальные задачи Герма¬нии. Почти в то же самое время, пока Гинденбург сражался, промышленная революция и сельскохозяйственная депрессия, происходившие в Германии, угрожали вытолкнуть юнкерство из жизни. За отпущенные ему годы, Гинденбург успел пережить триумф, преображение и угасание старой Пруссии. Неудивительно, что в 1933 г. он, в ту пору уже старый фельдмаршал, никогда впрочем, не блиставший умом, был сбит с толку и не мог разобраться, что к чему.
К концу девятнадцатого века будущее аристократии вращалось вокруг ряда вопросов. Сумеют ли аристократы понять, в каком направлении движется мир, или для этого они слишком ограничены, недальновидны и необразованны? Предложит ли общество аристократии золотые мосты, по которым она сможет пройти в современный мир, и хотя бы до некоторой степени сохранна, свой статус и свое благосостояние? Какие формы вхождения в современность — демократические или же иные — будут ей предложены, и каким образом присущие аристократии традиции определят выбор этих форм? Если же вся аристократия или же какая-то ее часть окажется без удобного переходного моста, насколько значительны и разрушительны будут ее арьергардные действия перед лицом обновляющегося мира современности? In extremis, будет ли аристократия достаточно реакционной, или цивилизованной, чтобы по-прежнему руководствоваться традиционными представлениями о религии и чести, или же неуверенность в завтрашнем дне, гнев, вызванный потерей статуса, и агностицизм заставят ее избрать путь, ведущий к тоталитаризму национализму и его неизбежному спутнику, варварскому антисемитизму?