Показаны сообщения с ярлыком Англия. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком Англия. Показать все сообщения

среда, 9 ноября 2016 г.

Аристократия в политике-6. Конец главы.

Пост в ЖЖ

Д.Ливен Аристократия в Европе 1815-1914

Но либерализм вигов не был только партийной игрой. На взгляд принца Пюклера, в этом выразилась одна из многих странностей Англии — страны либеральной и в то же время ультрааристократичной: «...явно размытые общие представления о либерализме идут рука об руку с узкой классовой гордостью и в высшей степени надменным сословным чванством <...> человек, в домашнем кругу чрезвычайно высокомерный, пользуется в общественной жизни репутацией убежденного либерала». «Священный Круг Прародительства» был в своей основе крепко сплоченной кликой аристократов, воспитанных в незыблемой вере в то, что успешная борьба, которую их предки вели против абсолютизма Стюартов за введение свободной протестантской конституции, была главной предпосылкой будущего восхождения Англии на позиции мирового господства. Лорд Джон Рассел всей душой верил, что политическая свобода была изобретена его предками, которые даровали ее сначала Англии, а потом и всему миру. Пусть в этом и было нечто смешное и самодовольное, но не следует забывать, что одержимость фамильной гордостью повсеместно была неотъемлемым признаком аристократии. Викторианский аристократ неуклонно принимал свои семейные традиции ближе к сердцу, чем свободы, права и обязанности свободнорожденного англичанина, но, в соответствии с девизом Рассела, эти традиции были достаточно хороши, чтобы им следовать.

Виги усвоили идеи барона де Монтескье о равновесии властей и роли аристократии в качестве жизненно необходимого посредника между монархом и народом. В 1883 г. лидер вигов, маркиз Хартингтон, подвел следующий итог достижениям своей партии: «Виги сумели <...> к большой выгоде для страны, руководить народными движениями, сдерживать их и направлять в нужное русло. Они образовали связующее звено между передовой партией и теми классами, которые, обладая собственностью, силой и влиянием, естественно нерасположены к переменам <...> Именно благодаря их руководству и их действиям, серьезные и благотворные перемены, которые делались в направлении демократизации этой страны, свершились не ударным путем в силу революционных волнений, а в ходе спокойного и мирного процесса конституционных актов».

Крупные собственники из партии вигов могли в самом буквальном смысле слова позволить себе придерживаться достаточно уравновешенной и хладнокровной точки зрения на политические события. Джон Винсент заслуженно превозносит спокойное и беспристрастное отношение маркиза Хартингтона к ирландским аграрным вопросам в начале 1880-х годов, хотя с этими вопросами были связаны серьезные неприятности, постигшие собственные фамильные поместья маркиза. Наследнику герцога Девонширского, несомненно, помогло сознание того, что ему нечего опасаться ирландских событий — в любом случае он не будет испытывать нужды. Значительный доход, поступавший многочисленных источников, избавлял его от искушения ограниченного «аграрного» подхода к политическим проблемам и способствовал широте взгляда.

Тем не менее, прав Дэвид Спринг, утверждая, что подсчет доходов того или иного дворянина и проверка того, являлась ли их главным источником сельское хозяйство или же другая сфера, мало что может прояснить в той позиции, которую занимал этот дворянин в отношении Хлебных законов и в политике в целом. Например, поддержка, которую оказывал отмене Хлебных законов пятый граф Фитцвильям, основывалась на чувстве долга, которое заставляло аристократа встать на точку зрения нации. Необходимо было поддерживать интересы торговли и промышленности: в противном случае Британии угрожал бы удел второй Польши. Фитцвильям был охвачен евангелическими и утилитарными настроениями, восхищен достижениями современной науки и уверен в том, что она способна преобразить мир. Человек «с широким и систематическим кругом чтения <...> он полагал, что умственная лень граничит с нравственным грехом». Он отнюдь не походил на эдвардианского владельца загородной усадьбы, зачастую читавшего лишь «Country Life» или что-нибудь в этом духе. Фитцвильям принадлежал к деятельному и дальновидному правящему классу. Особое внимание он уделял античным классикам, современной философии, истории и политической экономии; что до романов, он считал их дамским чтением.

Отмена Хлебных законов, как бы там ни было, явилась следствием охватившего английскую высшую аристократию духа либерального консерватизма, который распространился далеко за пределами партии вигов. Из 211 голосов, поданных в Палате лордов за отмену Хлебных законов, не более 115 принадлежали вигам. В период между 1832 и 1905 годами особенно в высших аристократических сферах были прочны убеждения, что их век — век господства либеральных тенденций и что упорное сопротивление этим тенденциям приведет лишь к несчастьям. По английским стандартам, трудно было найти человека более консервативного, чем третий маркиз Солсбери. В 1859 г. он защищал политическое status quo в таких выражениях, какие мог бы повторить за ним любой континентальный консерватор: «Классы, которые представляют собой цивилизованную часть общества, классы, в руках которых находятся копившиеся веками капитал и знания, имеют право требовать гарантий неприкосновенности, защищающей их от подавления полчищами тех, кто не обладает ни знаниями, необходимыми для руководства ими же, ни долей в общественном благосостоянии, необходимой для контроля над ними». Верный своему убеждению, что демократия означает использование государственной власти для ограбления богатых, Солсбери решительно противился Второму биллю о реформе. Однако после того, как этот билль был утвержден, Солсбери, в соответствии с аристократической этикой порядочности и политическою прагматизма, заявлял, что «долг каждого англичанина и каждой английской партии — чистосердечно признать политическое поражение и употребить все усилия для того, чтобы добиться успеха или свести на нет зло, причиняемое принципами, которым они вынуждены были уступить». В применении к политике консерваторов после 1867 г. это означало заставить демократию работать со всей возможной эффективностью, и с минимальным ущербом, как для рациональной внешней политики, так и для интересов состоятельных классов. Осуществляемые под уравновешенным и здравым, хотя и пессимистичным руководством Солсбери, эти попытки ограничения ущерба оказались весьма успешными. Однако прагматизмом, реализмом, политической опытностью, незаурядным умом и уважением к установленным правилам игры качества, присущие Солсбери, не исчерпывались. Он питал искреннюю любовь к свободе. Столкнувшись с лордом Мильнером, британским верховным комиссаром мыса Доброй Надежды, который был убежден, что «просвещенная администрация» прекрасно подходит для службы просвещенному деспоту, Солсбери неодобрительно отметил, что этот человек совершенно не верит в свободу.

История Англии девятнадцатого века была превосходной заявкой высшей аристократии на роль в политике. Без сомнения, крупные аристократы имели свои недостатки, и среди прочих — нередко чрезмерное кастовое чванство и нежелание чрезмерно себя утруждать. Отсутствие профессионализма также часто вело к просчетам. У честолюбивейшего Дизраэли глаза полезли на лоб, когда его начальник, лорд Дерби, в 1852 г. сложив с себя обязанности премьер-министра, «словно мальчишка, отпущенный из школы», немедленно бросился в свой загородный дом, чтобы не пропустить скачки. Намного серьезнее воспринял В. И. Гурко, опытный российский чиновник высшего ранга, беспечный дилетантизм князя П. Д. Святополк-Мирского и князя В. А. Васильчикова, аристократов, занимавших министерские посты в период революции и кризиса 1904—1907 гг. Обоим недоставало профессионального опыта и компетентности, необходимых для управления крупными и сложными правительственными департаментами. К тому же, никогда не зная ни нужд, ни забот, они не были готовы к труду и ответственности, которые неотделимы от государственной деятельности. Все же аристократы далеко не всегда были легкомысленными дилетантами. Плантагенеты Паллизеры (герой политических романов Энтони Троллопа (1815—1882) «Домик в Оллингтоне», «Можете ли вы простить ее» и др) существовали и в реальной жизни, в особенности в Англии, чье парламентское устройство, в отличие от прусского или российского бюрократического абсолютизма, предоставляло политикам аристократического происхождения значительно более доступное и достойное поле деятельности. Представители высшей аристократии вносили в политику подлинный дух общественного служения и широту государственных взглядов, отсутствие ограниченности и эгоизма, то есть качества, которые редко встречались в среде поместного джентри. Благодаря своему богатству и высокому статусу, крупные аристократы меньше зависели от превратностей современной жизни, чем провинциальные дворяне, что несомненно усугубило это отличие.

Уолтер Бэджет писал в 1850-х годах, что «класс джентри, заполняющий сельские усадьбы, и составляющий большинство консервативной партии в Палате общин, возможно, самая способная и ценная часть английского общества. Над ним не тяготеют ни ответственность, ни культура родовитого дворянства, и они никогда не ощущали болезненной необходимости пробиваться наверх, которая подталкивает средний класс. Они обладают скромным достоянием, которое мало чему их учит, и крепким умом, который вполне годится, чтобы справляться с повседневными делами, но они лишены гибкости и собственных идей».

В Пруссии, в сущности, не было ничего похожего на класс крупных землевладельцев-аристократов, не было и аристократических традиций, на что разгневанные юнкеры и обратили внимание Фридриха Вильгельма IV, когда тот на волне революции 1848 г. силился создать Палату лордов. В целом прусские провинциальные дворяне были слишком неотесанны, даже по стандартам, установленным Бэджетом для помещиков-тори. Взгляды большинства юнкеров были окрашены грубоватой и высокомерной наивностью. Свои собственные интересы они возводили в ранг государственных, и для большинства из них в этом не было элемента цинизма. Религиозное чувство, весьма догматичное, нерассуждающее и не вызывающее вопросов, усиливало их честную и прямодушную правдивость. Пиетизм, более чем далекий от интеллектуальной веры, способен был убедить и без того достаточно самоуверенных людей, что Господь благословил их силой и властью и осуществляет через них свой промысел.

В дневнике баронессы Шпитцемберг встречаются иронические выпады против «истинно померанской изысканности». В 1894 г. она упоминает о Конраде фон Фалькенхаузене, имевшем привычку в самых резких выражениях укорять тех своих гостей, кто предал интересы и ценности юнкерства, проголосовав за торговое соглашение с Россией; в его глазах, подобное предательство можно было объяснить лишь стремлением заслужить расположение двора. Четырнадцать лет спустя баронесса отмечала: «в разговорах с этими юнкерами меня всегда пугало, что они не имеют даже отдаленного понятия о всех трудностях и сложных взаимоотношениях, связанных с внешней политикой, и потому позволяют себе заявления и советы, способные просто ошеломить любого человека, получившего воспитание, хоть сколько-нибудь не чуждое духу космополитизма. Еще больше меня тревожит их неколебимая вера в то, что народ Пруссии исполнен монархических чувств; если когда-нибудь дойдет до краха, боюсь, многие столпы, на которые сегодня рассчитывают люди <...> сразу рухнут».

Мягко говоря, юнкеры отнюдь не являлись группой, от которой ожидали образа мыслей, соответствующего положению правящей элиты мировой империи. В самом деле, прусские дворяне, представители поколения, в период между 1866 и 1871 годами сначала завоевавшего Германию, а потом повергшего Францию, в большинстве своем не являлись приверженцами идеи Германской империи. Элард фон Ольденбург-Янушау, до самого заката империи остававшийся одним из ведущих консерваторов, отмечал, что «как солдаты, мы были истовыми пруссаками, и потому искали образцы для подражания исключительно в прусской истории. Образование Рейха не имело на нас такого воздействия, как на последующие поколения. В Германском Рейхе 1871 г. мы видели не слияние воедино различных ветвей народа Германии, но, пользуясь словами старого кайзера, лишь расширение Пруссии».

Старая Пруссия — в особенности земля Фридриха II — во многих отношениях являлась для Европы образцом просвещенного деспотизма. Все абсолютистские государства восемнадцатого века представляли собой вариации альянса между правящим Домом и дворянством, но, как пишет Перри Андерсон, именно прусский вариант был наиболее удобным и подходящим. В отличие от Франции, государство Гогенцоллернов не было поражено коррупцией, здесь отсутствовала английская придворная аристократия, желавшая введения олигархической конституции, с, восемнадцатого века прусские юнкеры не знали присущего московскому дворянству ощущения того, что правящая династия, двор и столица в определенной степени являются чуждыми иноземными вживлениями в родную почву. В Пруссии не было необузданных, хотя зачастую и весьма просвещенных аристократов в русском духе, которые решительно отвергали все попытки германизированного правящего дома подчинить социальную элиту дисциплине, порядку и бюрократической субординации. Создание в Пруссии централизованных бюрократических институтов и местного дворянского управления в лице ландратов и государственных учреждений, первоначально не обошлось без серьезных конфликтов, но уже в период правления Фридриха II эта система работала без перебоев. В России, напротив, не существовало полноценных местных дворянских учреждений, и дворянству приходилось на своих плечах нести всю тяжесть бюрократического аппарата, при этом смягчающее воздействие учреждении промежуточного звена полностью отсутствовало. Подобное положение влекло за собой своего рода полуанархическую отчужденность российского дворянства от государства, которой не знала Пруссия. Присущая прусскому старому режиму аккуратность и чувство пропорций воплощались в правительствах и дворцах, которые они строили. Мало найдется монархов, наделенных столь выдающимся здравомыслием и способностью проводить в соответствие цели и средства, как Великий курфюрст Бранденбургский, Фридрих Вильгельм I или Фридрих Вильгельм II. По российским стандартам, Сансуси и Потсдам можно счесть образцами сдержанного и аскетически строгого вкуса.

Даже в 1914 г. Пруссия ощущала себя неуютно в имперских одеяниях. Ее прекрасная в своем аскетизме классическая архитектура уступила место претенциозной, вычурной и помпезной вульгарности эры Вильгельма. Сам Вильгельм II представлял собой соединение короля-юнкера, императора мировой державы и преуспевающего промышленного магната. Всем поздневикторианским аристократиям было трудно найти общий язык с эпохой господства капитала. Прежде ни один общественный класс не мог сравниться с аристократией в богатстве, и дворянская элита потворствовала выставлению богатства на показ и состязанию в этом. Теперь же оказалось, что неаристократы в денежном отношении способны превзойти тех, кто выше их по роду и званию. Наиболее распространенной реакцией на подобное положение вещей были издевки над плутократией и антисемитизм, которые получили особое распространение в среде обедневших аристократов, страдавших не только от потери статуса, но и от потери благосостояния.

В целом, однако, английская и русская аристократические элиты нашли свое место в эпоху капитала с большей легкостью, чем юнкеры. Петербургские и лондонские аристократы были богаче, менее провинциальны и захолустны, более космополитичны по своим воззрениям и опытны в светских делах, чем прусское дворянство. В восемнадцатом веке правящие классы и Англии, и России были чрезвычайно коррумпированы, умело используя государственную службу для собственной выгоды. В девятнадцатом столетии английское, и, в меньшей степени, российское дворянство отказалось от подобной практики, но ни Англия, ни Россия не могли даже отдаленно приблизиться к бытовавшей в Пруссии официальной культуре самодисциплины, преданности долгу и одержимости экономией. В сочетании с относительной бедностью и оскудением религиозного чувства, эти ценности оказались чужеродными в бурно развивающейся стране миллионеров, в которую после 1871 г. столь внезапно превратилась Пруссия. Неудивительно, что от прусских аристократов период адаптации к «золотой» эре потребовал большего напряжения и более значительных сущностных перемен, чем от традиционно коррумпированного, распущенного и приверженного роскоши светского общества С.-Петербурга, как и от беспечной и богатой английской аристократии, издавна связанной с финансами и зарубежными торговыми интересами.

Поиск своего места в эпоху капитала был лишь одним аспектом примирения аристократии с тревожным современным миром. Основная и единая для всех аристократов проблема, при всей своей простоте, не имела решения. Класс, с незапамятных времен господствовавший в Европе, в результате революционных перемен в экономике и в обществе, неудержимо утрачивал свои позиции. Аристократия могла — разве что на короткий срок — замедлить этот процесс, но избежать подобного удела было вне ее возможностей. Аристократы были уже не способны господствовать в городском, промышленном, техническом и даже в образованном обществе, а тем более в обществах, которые стремились занять ведущие мировые позиции. Скорость, с которой происходили эти перемены, усугубляла проблему, в особенности в Германии и в России. В 1866 г. молодой лейтенант по имени Пауль фон Гинденбург, выходец из обычной юнкерской семьи, сражался в битве при Кёниггреце. В юности он стал свидетелем триумфа прусского дворянского офицерства, которое выполнило пользуясь ужасающим языком ученых националистов девятнадцатого века — исторические и национальные задачи Герма¬нии. Почти в то же самое время, пока Гинденбург сражался, промышленная революция и сельскохозяйственная депрессия, происходившие в Германии, угрожали вытолкнуть юнкерство из жизни. За отпущенные ему годы, Гинденбург успел пережить триумф, преображение и угасание старой Пруссии. Неудивительно, что в 1933 г. он, в ту пору уже старый фельдмаршал, никогда впрочем, не блиставший умом, был сбит с толку и не мог разобраться, что к чему.

К концу девятнадцатого века будущее аристократии вращалось вокруг ряда вопросов. Сумеют ли аристократы понять, в каком направлении движется мир, или для этого они слишком ограничены, недальновидны и необразованны? Предложит ли общество аристократии золотые мосты, по которым она сможет пройти в современный мир, и хотя бы до некоторой степени сохранна, свой статус и свое благосостояние? Какие формы вхождения в современность — демократические или же иные — будут ей предложены, и каким образом присущие аристократии традиции определят выбор этих форм? Если же вся аристократия или же какая-то ее часть окажется без удобного переходного моста, насколько значительны и разрушительны будут ее арьергардные действия перед лицом обновляющегося мира современности? In extremis, будет ли аристократия достаточно реакционной, или цивилизованной, чтобы по-прежнему руководствоваться традиционными представлениями о религии и чести, или же неуверенность в завтрашнем дне, гнев, вызванный потерей статуса, и агностицизм заставят ее избрать путь, ведущий к тоталитаризму национализму и его неизбежному спутнику, варварскому антисемитизму?

Аристократия в политике-5. Доминик Ливен

Пост в ЖЖ

Протекционизм распространялся не только на сельское хозяйство. Во многих отношениях причина, по которой в Англии в 1840-х годах он был уничтожен, а в Имперской Германии, напротив, введен, в большей степени зависела от представителей промышленных и интеллектуальных кругов, а не от аграрного лобби. Интересы английских фермеров и землевладельцев в 1840-х и 1880-х годах, а также прусских фермеров в последнее из упомянутых десятилетий, всегда были связаны с протекционизмом. При этом в 1840-х годах в интеллектуальном мире Европы господствовала доктрина laisez-faire, которая в последнюю четверть столетия утратила свое доминирующее положение. Еще более важно, что основные отрасли тяжелой промышленности Германии, в 1870-х годах стоявшие за протекционизм, заключили союз с аграриями. В 1840-е годы вся английская промышленность, за немногими исключениями, была за свободную торговлю по той весьма резонной причине, что в конкурентной борьбе одерживала верх над большинством своих зарубежных соперников. В 1880-х годах о протекционизме в сельском хозяйстве Англии нечего было и думать. «В импортной экономике юга, которая обеспечивала большую часть доходов коммерсантов, финансистов, рантье и представителей интеллектуальных профессий, стояли за свободную торговлю с текстильной, металлургической и машиностроительной экспортной промышленностью севера, с судовладельцами крупнейших портов и судостроителями Тайна, Мерсея и Клайда. Широкие имперские, военные и морские интересы косвенным образом были связаны со свободной торговлей, и инвестиции в производство сырых материалов и морские перевозки являлись основой фондовой биржи в поздневикторианскую эпоху. Избиратели, принадлежавшие к рабочему классу, упорно противились любым попыткам запретить ввоз зерна из-за рубежа».

Весьма важно также учесть специфику исторического периода, в который разгорелись дебаты по вопросам протекционизма. 1840-е и 1850-е годы были, за исключением нескольких лет, периодом, когда сельское хозяйство средневикторианской эпохи достигло наибольшего процветания между депрессиями 1820-х и 1870-х годов. Именно то обстоятельство, что фермерство в общем оставалось весьма доходным делом, и послужило в следующее после 1846 г. десятилетие причиной уничтожения сельскохозяйственного протекционизма в Англии. Когда возмущение арендаторов ослабело, стало возможным выразить сомнение в том, что крупные инвестиции в сельскохозяйственные преобразования, в так называемое большое фермерство, действительно обеспечат будущее процветание промышленности. Впрочем, без сомнений не обошлось уже в 1840-х годах. «Большое фермерство — это невероятно дорогостоящее дело и оно не сулит быстрых прибылей <...> лишь богатые аристократы <...> способны вкладывать средства, достаточные для проведения всесторонних, и, следовательно, оправдывающих себя улучшений». Герцог Веллингтон, весьма довольный тем, что сам придерживается научных методов ведения сельского хозяйства, отмечал — «немного найдется джентльменов, которым обстоятельства позволят отдавать весь доход с земель на различные улучшения».

Начиная с 1870-х годов, критики юнкерства также призывали к большому фермерству, и требовали введения протекционизма, как действенного средства против низкой доходности крупных имений. Насколько справедливы были эти аргументы, можно понять лишь в том случае, если современный ученый, свободный от политических пристрастий, предпримет тщательное и всестороннее исследование сельского хозяйства Пруссии. В 1880-х годах английским фермерам, без сомнения, не показались бы убедительными критические доводы, выставляемые прусскими фермерами. «Фермеры Эссекса пользуются завидной репутацией состоятельных людей и деятельных преобразователей. К середине века умело проводимый дренаж и широкое использование удобрений в сочетании с экономией и бережливостью сделали пахотное земледелие Эссекса одним из наиболее доходных в стране». И все же не было графства, в конце девятнадцатого века больше пострадавшего от сельскохозяйственной депрессии, чем Эссекс. Хозяева покидали свои фермы, которые впоследствии перешли к шотландским фермерам-крестьянам, желавшим свести расходы к минимуму, и в их руках давали значительно меньший доход. Но для юнкеров уподобиться шотландским крестьянам означало отказаться от самих себя, изменив тем принципиальным качествам, которые определяли их жизнь.

Период, когда в Англии и Германии разгорелись дебаты по вопросам протекционизма, определили также военные и политические условия. Пятому графу Фитцвильяму предстояло стать одним из ведущих аристократов — противников Хлебных законов. В период, непосредственно последовавший за 1815 г., воспоминания о военной континентальной блокаде убедили его в том, что протекционизм, направленный на сельское хозяйство и судостроение, необходим в интересах безопасности страны. На закате викторианской эры империализма национальная безопасность стала более важным вопросом, чем в 1840-е годы. Аристократов, которым было присуще сугубо имперское сознание, сильнее и сильнее тревожила, и не без причин, надвигавшаяся все ближе угроза безопасности Британской Империи. Протекционизм, теперь в виде льготных таможенных пошлин, вновь обрел политическую актуальность как средство отвести эту угрозу. После 1815 г. почти вся аристократия была принципиально консервативной. Это обстоятельство усилило гнев высшего класса, когда в период с 1905 по 1911 год консерваторы на выборах три раза подряд проиграли либералам, не говоря уже о лишении Палаты лордов права вето и постоянных нападках на экономические интересы аристократии. Сознание того, что в 1911 г. победы их лишили голоса избирателей Уэльса, Ирландии и Шотландии, усиливало горечь поражения.

Но именно попытка либералов ввести самоуправление (гомруль) в Ирландии, в которой многие консерваторы увидели предвестие распада Британской империи, вызвала у них самое яростное противодействие. По мнению Дж. Д. Филипса, историка, занимающегося так называемыми «твердолобыми», представители правого крыла тори, защищавшие уходящую эпоху, были куда менее реакционны, чем империалисты позднейшего образца, для которых защита империи была важнее традиционных аристократических представлений о парламентаризме, законности и уважении к свободе. По его мнению, намерение «твердолобых» прибегнуть к насилию, чтобы воспрепятствовать введению гомруля, отнюдь не было запугиванием, и намерение это одобряла большая часть членов партии тори. Филипс заключает, что «начало Великой Войны, в сражениях которой «твердолобые» проявили отвагу и самоотверженность, уберегло старейшие, и надо полагать, наиболее консервативные фамилии Англии от возможной революционной вспышки».

Даже в начале двадцатого столетия островное положение и военно-морское превосходство Британии обеспечивали ей уровень безопасности, не сопоставимый с уровнем ни одной континентальной державы. В конце девятнадцатого века, когда в Германии расцвела внешняя заморская торговля, ее уязвимость со стороны британской блокады стала серьезной угрозой. Среди многочисленных доводов в пользу протекционизма, выдвинутых немецкими аграриями, был и вопрос национальной безопасности, хотя он отнюдь не являлся ни основным пунктом, ни главным мотивом их программы. Если доверять выводам, к которым приходит Эвнер Оффер в своем исследовании, посвященном сельскохозяйственным аспектам Первой мировой войны, прусские аграрии избрали, возможно, почти случайно, совершенно правильную линию защиты национальной безопасности. Обращаясь к вопросам германского протекционизма, Оффер замечает: «Следовало бы задаться вопросом, способствовали бы низкие тарифы увеличению продуктивности? Пример Британии подсказывает, что продуктивность, напротив, значительно снизилась бы». Протекционизм «в военное время приводил к более широкому использованию внутренних мощностей». Обращаясь к произведенному С. Б. Уэббом подсчету, согласно которому сельскохозяйственный протекционизм в области земледелия стоил примерно 1 процент национального дохода, а в области животноводства — менее, чем 2 процента, Оффер указывает, что «возвращаемые в качестве страховых премий субсидии, вкладываемые в земледелие, были не лишены смысла». Что же касается животноводства, сферы немецкого сельского хозяйства, которая по большей части находилась в руках крестьян, то здесь «скрытые субсидии <...> можно счесть излишними».

Вопросы национальной безопасности невозможно обойти вниманием, проводя любое сравнение между британским и германским сельскохозяйственным протекционизмом. Согласно распространенному утверждению, существенное различие между двумя странами состоит в том, что в то время как, начиная с 1880-х годов, прусские консерваторы взяли на себя роль аграрного лобби, образ действий английской викторианской аристократии приличествовал правящему классу, сознающему свою ответственность перед всей нацией.

Это, до определенной степени, справедливое утверждение, коренится в весьма различных традициях этих аристократий, а также в природе политических систем обеих стран. Благодаря парламентским институтам, английская аристократия с 1688 г. была правящим классом в самом полном смысле этого слова. В Пруссии же неизменно правили король и его чиновники, бравшие на себя всю ответственность за руководство и управление страной Учреждение парламента после 1848 г. не изменило положение по сути. Прусские, а позднее германские законодатели, лишены были возможности контролировать исполнительную власть, и это побуждало их лидеров становиться защитниками (подчас не несущими никакой ответственности) ограниченных групповых интересов. Таким образом, прусские консерваторы достаточно успешно справлялись со своими задачами, но крайней мере, если сравнивать участь германского и британского сельского хозяйства в период между 1880 и 1914 годами. Консерваторы преследовали свои эгоистические цели, нанося при этом ущерб национальным интересам, правда, в этом смысле они вряд ли являлись исключением на фоне многочисленных современных им парламентских группировок и партий. Справедливо будет отметить, что узкий эгоизм консерваторов плохо сочетался с высокими государственными и военными постами, которые занимали их многочисленные последователи, не говоря уже о проводимой ими псевдо-искренней пропаганде прусских ценностей. Как бы то ни было, скрывая собственные ограниченные интересы под высокопарной риторикой и пренебрегая требованиями соперничавших с ними социальных групп, консерваторы и юнкера следовали модели, общей для имперской Германии в целом. Если сравнивать юнкеров и национал-либералов по их отношению к католикам, Империи и менее значительным общественным институтам, первые выглядят этакими милыми и откровенно старомодными путаниками. Что до социал-демократов, считавшихся общепризнанными защитниками интересов беднейших слоев населения, то они упивались картиной будущей Утопии, в которой, благодаря счастливому стечению обстоятельств, исчезнут все общественные группы, вызывавшие их неприязнь, а именно землевладельцы, капиталисты, католики и крестьяне.

Когда в 1845—1846 гг. сэр Роберт Пиль выступил против Хлебных законов, его партия разделилась на две более или менее четкие группы. С одной стороны находились «люди правительства». Из тридцати пяти консервативных членов парламента, входивших в кабинет или занимавших те или иные высокие государственные посты, все, за исключением пятерых, проголосовали за отмену законов. Среди оставшихся парламентариев-тори против отмены проголосовало 74 процента. Для того, чтобы осознать всю важность этого раскола, необходимо вспомнить, что за одним лишь важным исключением превосходства вигов в 1830-е годы, консерваторы неизменно занимали ключевые государственные посты с тех пор, как в 1784 г. к власти пришел Питт Младший. Партия включала в себя группу более или менее прочно державшихся у власти министров и их многообещающих преемников. Именно эти люди стали в 1846 г. сторонниками сэра Пиля, или «пилитами». По социальному происхождению они были достаточно разнородны. Сам сэр Пиль и Гладстон вышли из семей коммерсантов, однако их с рождения готовили в члены правящего класса. Некоторые сторонники Пиля были из семей джентри, тогда как другие — например, герцог Беклю, граф Линкольн и граф Рипен — принадлежали к верхушке аристократии.

Всех этих людей объединяло не происхождение, а убеждения, и в первую очередь — отношение к правительству. Они гордились своим чувством долга и преданностью интересам общества. Они становились деятельными администраторами, убежденными сторонниками большинства современных им идей экономики laisez-faire, абсолютно честными и неподкупными государственными чиновниками — в полной противоположности своим предкам, в восемнадцатом веке получавшим высокие посты путем политических интриг. По своим политическим воззрениям они неизменно оставались либеральными консерваторами, врагами демократии, полагающими, однако, что аристократии следует заслужить высокое положение, управлять эффективно, соблюдая интересы общества в целом и исправляя злоупотребления. По большей части сторонники Пиля являлись убежденными и верными христианами, — правда, чувство юмора и легкость в общении не были их сильной стороной. Это была правящая аристократия в евангелистскую эпоху. Не удивительно, что Пиль превосходно ладил с королевой и принцем-консортом. «Пилиты» неодобрительно относились к представителям семейной клики вигов, которые, по их мнению, всегда старались пристроить на теплое местечко кого-нибудь из родных, а не выдвинуть компетентного делового человека.
И, самое главное, многие сторонники Пиля презирали землевладельцев — рядовых членов парламента, так называемых «заднескамеечников», особенно после 1846 года. Хлебные законы не являлись здесь единственным камнем преткновения, хотя, с точки зрения сторонников Пиля, тори столь упорно защищали эти законы лишь потому, что ставили узкие эгоистические интересы выше национальных, нанося тем самым урон легитимности правящего класса. Именно те провинциальные аристократы, которые вынуждали сэра Пиля оставить свой пост, в то же самое время отклонили билль, уравнивающий в правах евреев. Но сильнее всего землевладельцы-тори ненавидели католицизм. Вопросы, связанные с католицизмом, почти в той же мере, как и отмена Хлебных законов, повернули провинциальных аристократов и поддерживающих их фермеров против правительства Пиля — ведь это правительство пошло на некоторые незначительные уступки ирландским католикам. К 1851 г. граф Дерби, преемник Пиля на посту лидера тори, пришел к заключению, что при процветании сельского хозяйства протекционизм не может служить популярным объединяющим лозунгом Единственной альтернативой протекционизму, по его мнению, являлся антикатолицизм. «По моему убеждению, — писал граф Дерби, — возрождение протестантского духа, помимо зла и опасностей, может быть использовано и во благо Даже наиболее радикальные города < > столь яростно настроены против папизма, что ярость эта заставляет их забыть о требовании дешевого хлеба». Для «пилитов» подобные рассуждения относились именно к тому сорту демагогическою потворства фанатизму и нетерпимости электората, который делал для них торизм неприемлемым.

Что касается правящего класса Пруссии, то к 1914 г. определенная близость к «пилитам» — в той степени, в какой вообще возможно говорить о подобной близости, — существовала среди государственных чиновников высшего ранга, а не среди политических партий. В этом нет ничего удивительного, учитывая природу политики Германии в эпоху Вильгельма. В 1840-е годы Пилю приходилось конфликтовать как с «заднескамеечниками», так и с избравшими их фермерами, но, несмотря на это, по стандартам германского электората 1890-х годов политика Британии на заре викторианской эпохи была весьма недемократична и проникнута духом сословного предпочтения Лидеры партий в большинстве своем были пэрами, и членство их в Палате лордов не зависело от воли общества. Одна десятая часть членов Палаты общин приходилась на ставленников аристократии, а большинство других членов представляло «гнилые местечки» с небольшим по численности и относительно аполитичным электоратом. Пилю не нужно было уживаться с массовой социалистической партией, приверженной в теории к свержению монархии и уничтожению капитализма. Не сталкивался он и с крестьянскими партикуляристами, которые в ответ на любые сложности, порождаемые современной эпохой, требовали покрасить маргарин в синий цвет, дабы отпугнуть потенциальных потребителей.

В 1890-е годы в среде немецкого дворянства находилась и определенная доля «ответственных» либеральных консерваторов. В 1893 г. в Баварии они столкнулись с Крестьянской лигой, которая выступала под лозунгом: «Не аристократы, не священники, не доктора, не профессора, а только одни крестьяне должны представлять интересы крестьянства». Не удивительно, что умеренные консерваторы дворянского происхождения не пользовались там успехом. В Пруссии на консерваторов также оказывалось сильное давление, вынуждавшее их потворствовать демагогии. Тот, кто пытался противиться политическому стилю «Bund der Landwirte» с его радикальными, аграрными и часто антисемитскими призывами, выпадал из политической обоймы, так как лишался поддержки электората. По справедливому мнению Джеймса Ритэллака, многие юнкеры были крайне надменны, исполнены узкоклассовой гордости и враждебно настроены против политической машины, а потому из них редко получались удачливые современные политики. До некоторой степени они могли позволить себе не меняться, так как определенное — правда, постоянно убывающее число сельскохозяйственных восточных районов оставалось их бастионами, где для переизбрания им было вполне достаточно традиционных методов. Однако при изучении потенциального консервативного электората в имперской Германии создается отчетливое впечатление, что шансы на успех имели лишь агрессивно настроенные демагоги-аграрии. Именно этой ценой консервативные лидеры юнкерства добивались значительных удач у сельских избирателей на основе общих аграрных интересов и предубеждений. Юнкеры и крестьяне нуждались друг в друге и тем, и другим надо было использовать результаты выборов, использовать контакты с министрами, не давать ходу социалистам и либералам, и держать в узде сельскохозяйственных рабочих.

В подобных обстоятельствах возникли совершенно чуждые прусской традиции предложения оградить правительство от влияния разобщенного и политически незрелого электората, и стремиться к тому, чтобы оно всецело оказалось в независимых руках высших государственных чиновников, так сказать, «пилитского» толка. Теобальд фон Бентман-Холлвег (Бетман-Гольвег, прим. мое), последний — в предвоенные годы — канцлер Вильгельма II, во многих отношениях являлся образцовым «пилитом». Потомок богатой буржуазной семьи, вошедшей в прусскую правящую элиту в девятнадцатом веке, Бентман-Холлвег обладал целым рядом пилитских добродетелей. Он получил хорошее образование и отличался глубоким сознанием собственного долга и потребностью служения обществу. Компетентный и абсолютно неподкупный административный деятель, Бентман-Холлвег был либеральным консерватором и не верил в демократию, однако полагал, что главные кардинальные реформы в политической жизни Пруссии необходимы для сохранения законного положения правящего класса и предотвращения революционной угрозы. Отношение его к обскурантизму и демагогическому эгоизму консерваторов было всецело «пилитским».

Но, называя высшего прусского чиновника «пилитом», мы несколько грешим против истины. Английский аристократ, член парламента, сколь бы профессиональным администратором или министром он ни был, обладал независимостью, которой не пользовался ни один чиновник или министерский служащий прусскою короля. Более того, с введением парламента сначала в Пруссии, а потом в Германии, политизация высших государственных служб стала неизбежна. Приверженцы консерватизма, хотя зачастую и более мягких его форм, чем истинные юнкеры из провинциальной глуши, заняли высшие посты в государственном бюрократическом аппарате. Более того, арифметика выборов подтверждала, что во времена Вильгельма канцлер не мог обладать реальной независимостью от консерваторов. Пока социалисты оставались париями, а католические партикуляристы — объектом сомнений и подозрений, правительству, чтобы проводить свои законопроекты через Рейхстаг, не говоря уже о Прусской Палате депутатов, необходима была поддержка консерваторов.

Как бы то ни было, отмена Хлебных законов явилась следствием не только добродетелей сторонников Пиля и недемократической природы британской политической системы. Нельзя связывать этот шаг исключительно с процветанием сельского хозяйства Англии в 1840-е годы, а также с мощной поддержкой тех членов парламента, которые не были аграриями, хотя и эти факторы чрезвычайно важны. Существенную роль сыграли здесь также и виги. До определенной степени виги играли здесь в свои партийные игры. Джон Винсент называет английских аристократов, занявшихся в девятнадцатом веке политикой, «игроками-любителями», и в этом есть доля правды. Играть в партийные и политические игры было занятно, побеждать в них было еще занятнее, а получение государственной должности возбуждало дух и достойно венчало всю игру. Специфика проведения в 1867 г Второго билля о реформе служит иллюстрацией того радикализирующего эффекта, который могло повлечь за собой состязание двух аристократических по своей основе партий за государственные посты и симпатии электората. Соответственно, некоторые дворяне ощущали, что английская аристократическая конституция принесена в жертву партийным играм.

среда, 19 октября 2016 г.

Аристократия в политике

10 глава книги Доминика Ливена "Аристократия в Европе 1815-1914"

Исходный пост в ЖЖ

Трудно представить, что когда-либо аристократия была более могущественна, чем в Англии в 1815 году. И у себя в поместье, и в окрестностях своих владений аристократ пользовался всеобщим уважением. В знатном дворянине видели прирожденного местного лидера; ему приходилось сообразовываться с ожиданиями, которые связывали с ним окружающие. В отличие от восточноевропейских крепостников, он отнюдь не был деспотом. Закон лишал его возможности проявлять произвол и насилие по отношению к своим соседям и тем, кто так или иначе от него зависел; при этом собственность аристократа, и, прежде всего, его охотничьи угодья, закон защищал с непререкаемой твердостью. Но и аристократ викторианской эпохи держался в должных рамках и руководствовался обычаями, а нередко и тактом, выработанным поколениями политического лидерства.

В девятнадцатом веке в большинстве английских округов сочли бы совершенно неподобающим поступком выселение арендатора без должного основания — такого, как, например, невыплата ренты в оговоренный срок при отсутствии оправдывающих обстоятельств. Хотя в принципе аренда основывалась на добровольных началах, и до 1882 г. не существовало узаконенного права требовать компенсации за произведенные усовершенствования, на практике, как правило, отношения определялись взаимным доверием между землевладельцем и арендатором, интересы и нужды которого также принимались в расчет. Усилия радикалов, стремившихся разжечь среди фермеров недовольство аристократией, пропадали втуне в первую очередь потому, что в отношениях землевладелец — арендатор «институционные установления, теоретически спорные, на практике работали вполне успешно». Обычаи, присущие различным местностям, разнились как в некоторых деталях, так и в степени строгости, с которой они соблюдались. Например, «Линкольнширская традиция» возникла в начале девятнадцатого века как реакция на крупные вложения, которые требовались от арендаторов, поскольку на скудных почвах графства не обойтись было без передовых сельскохозяйственных методов. Эта традиция имела силу закона и гарантировала выплату компенсаций за все произведенные улучшения; с другой стороны, в соответствии с ней арендатор не мог быть выселен с занимаемых земель — разве только в исключительных обстоятельствах. Следование этой традиции было в интересах землевладельцев, так как именно благодаря ей земли оставались в руках наиболее надежных и трудолюбивых арендаторов; земледелец чувствовал уверенность в завтрашнем дне, и, следовательно, мог решиться на различные сельскохозяйственные усовершенствования. Эти фермеры-арендаторы совершенно не походили на крестьян, покорно выполняющих прихоти своего господина. Как утверждает Р. Дж. Олни, в 1830-х годах фермеры-арендаторы, хорошо одетые, владевшие хорошими лошадьми и нередко обеспечивавшие себе доход свыше 1000 фунтов стерлингов в год, отнюдь не были склонны к безропотному подчинению. Более того, в тяжелые времена доводы в пользу трудолюбивых фермеров-арендаторов становились особенно резонными.

Проявляя власть и силу, землевладельцу следовало помнить обо всех этих жизненных реалиях. С точки зрения Фрэнка О'Тормена, «почтительные отношения и соответствующие им ценности не только узаконивали социальный и политический авторитет элиты, но также определяли четкие границы этого авторитета». В случае, если аристократия не оправдывала оказанного ей доверия и пренебрегала местными интересами, были возможны протесты. Например, еще в 1843 г. линкольнширский фермер, сторонник протекционизма, сетовал, что в результате всех бурных восторгов правительства консерваторов в отношении свободной торговли «наши местные лидеры бросили нас». Когда в 1846 г. сэр Роберт Пиль окончательно отказался от политики протекционизма, это привело к волнениям среди фермеров-арендаторов, и в результате ряд членов парламента, проголосовавших за отмену Хлебных законов, либо лишились своих мест, либо предпочли отказаться от них, но не подчиниться диктату возбужденных избирателей-фермеров.

Землевладельца, который держал своих арендаторов, что называется, в ежовых рукавицах, на выборах, скорее всего, ожидал неуспех. В определенной степени политическая поддержка завоевывалась благодаря щедрости, направленной на всех избирателей, включая арендаторов. В избирательных округах-графствах, которых до реформы 1867 г. насчитывалось 144, а после — 172, электорат был слишком велик, и один «заступник» не мог контролировать ситуацию. Однако, существовали и исключения: «В Дербишире после 1832 г. влияние герцогов Девонширских сосредоточилось в северном округе графства, и в результате до 1867 г. на выборах места в парламенте неизменно получали два представителя партии вигов, а западная часть графства — выделившаяся в самостоятельный округ в 1868 г. — вплоть до 1914 г. и даже после оставалась чем-то вроде феодального владения».

Как бы то ни было, выборы в графствах традиционно являлись платформой не только для аристократов, но и для представителей независимого нетитулованного джентри. До 1832 г. ключевую роль в завоевании власти играли так называемые «карманные местечки» (Так назывались городки и поселки городского типа, имевшие право быть представленными в парламенте одним депутатом или более. В таких избирательных округах, часто обезлюдевших в период промышленной революции, кандидаты практически назначались местными лендлордами. Отсюда названия — «гнилые местечки», «карманные местечки»). В 1830 г., по всей видимости, 98 пэров контролировали «выборы» 214 членов парламента. Имена кандидатов не только назывались самими пэрами; но еще и само собой разумелось, что взгляды будущих членов парламента будут всецело соответствовать взглядам их патронов (в противном случае они должны были уйти) в большинстве своем избранники оправдывали подобные ожидания. Даже после Билля о реформе 1832 г., практически уничтожившего «гнилые местечки», свыше 70 членов парламента по-прежнему были ставленниками своих патронов-аристократов. Но даже во многих «карманных местечках» патрону нередко приходилось прилагать усилия для поддержания собственного влияния. Например, в начале девятнадцатого века «тот, кто в Ньюарке отдавал свой голос за ставленника четвертого герцога Ньюкасльского, получал к рождеству полтонны угля, а арендная плата для него снижалась по сравнению со средней примерно на 30 процентов. Между 1812 и 1815 гг. второй маркиз Стаффордский напротив, поднял ренту, и в результате лишился двух парламент¬ских кресел в Ньюкасле-на-Лайме».

В дореформенном парламенте графства, и, даже в большей мере, растущие индустриальные города, имели весьма незначительное представительство в парламенте, в то время как крошечные, а в ряде случаев и вовсе несуществующие электораты маленьких городков в совокупности выбирали почти половину Палаты общин. Не удивительно, что в Нижней палате, избираемой подобным способом, преобладали представители аристократии и джентри. 30 процентов членов парламента, избранных в период между 1734 и 1832 гг., являлись выходцами всего из 247 семей. «Даже в 1868 г. 407 членов парламента были отпрысками семей, владеющих 2000 акрами земли или более». Двенадцать лет спустя количество таких членов парламента сократилось до 322. Уменьшение числа аристократов среди членов парламента было ощутимым, но едва ли стремительным: в 1895 г. 60 процентов членов парламента составляли праздные джентльмены, сельские сквайры, отставные офицеры и юристы; в палате по-прежнему заседало 23 старших сына пэров. После того, как реформаторские билли, следующие один за другим, предоставили избирательные права сначала половине, а затем, в 1885 г., основной части рабочего класса, старой элите оставалось использовать по-прежнему всецело аристократическую Верхнюю палату для того, чтобы препятствовать реформам, предлагаемым Палатой общин. Лишь в 1911 г. было уничтожено право Палаты лордов накладывать абсолютное вето на законодательные проекты; факт весьма примечательный, особенно если учесть, что этот всецело монополизированный семьями крупных землевладельцев законодательный орган, членство в котором передавалось исключительно по наследству, являлся пережитком прошлого даже по стандартам прочих европейских верхних палат, также весьма далеких от демократии.


Среди премьер-министров королевы Виктории трое — Пиль, Вильям Гладстон и Бенджамен Дизраэли не были выходцами из традиционного высшего класса. Ни одного из них, однако, нельзя с полным правом назвать человеком, пробившимся наверх собственными силами. Все трое с рождения предназначались для того, чтобы стать членами правящей элиты. Но при всем том они являлись исключениями из правила, в соответствии с которым среди членов кабинета преобладали представители аристократии и джентри. Это правило сохраняло силу до 1885 г., когда виги вышли из состава либеральной партии, после чего либералы сформировали кабинеты, состоявшие в основном из представителей среднего класса, с умеренными вкраплениями аристократии. Последним кабинетом, всецело характерным для Старого Режима, был кабинет, сформированный в 1890-х годах лордом Солсбери, знаменитый Отель Сесил, в котором сановники-виги сидели бок о бок с обычной для тори смесью аристократов, поместных дворян-джентри и разобщенных представителей интеллектуальных и деловых кругов. Дэвид Кэннедин, рассуждая об этом кабинете, отмечает, что «тон его был столь же аристократичен, как и его состав. Лорд Рандольф Черчилль уволил Ричарда Кросса и У. X. Смита — оба приобрели имения — как «Маршалла и Снелгрува».

В викторианскую эпоху британский парламент и кабинет главенствовали над административной системой, которая, по европейским стандартам, была столь незаметна, что, казалось, в некоторых отношениях и вовсе не существовала. Все без исключения представители сельского управления и судьи были в своем деле не профессионалами, а дилетантами. Почти на всем протяжении викторианской эпохи судебная и исполнительная власть в графствах находилась в ведении принадлежавшего непременно к аристократии лорда-наместника, который, в свою очередь оказывал решающее влияние на выборы мировых судей. По традиции жизнь графства контролировалась судебной властью. Представители аристократии и джентри, в восемнадцатом веке склонные пренебрегать своими обязанностями и уклоняться от службы в качестве мировых судей, в викторианскую эпоху вернулись в судейские кресла, и это было лишь частью усилий высшего класса, направленных на оправдание собственных привилегий путем честной и бескорыстной службы. Лишь в 1888 г., когда был принят Закон о Советах графств, органы сельского самоуправления были демократизированы. В большей части Ирландии и Уэльса эта демократизация положила конец контролю аристократии над местным управлением; в Англии ситуация была несколько иной, хотя в различных графствах картина складывалась по-разному. В большинстве районов представители аристократии и джентри сохранили главенствующее положение в органах местного управления, поскольку они располагали свободным временем, сохраняли традиции служения обществу и репутацию честных и справедливых людей. Так как жалованье служащих органов местного управления было скудным, а обязанности зачастую не относились к числу приятных и необременительных, должности эти отнюдь не являлись предметом конкуренции. В Уилтшире, который принято было считать на редкость благонамеренным и аристократическим графством, с 1889 по 1896 гг. совет графства возглавлял четвертый Маркиз Бата, на протяжении следующего десятилетия — лорд Эдмунд Фитцморис, и в период с 1906 г. до окончания Второй мировой войны — пятый маркиз Бата.

Должности лорда-наместника (номинального главы судебной и исполнительной власти) и мировых судей в Англии соответствовали на континенте должностям министров внутренних дел, которые, как правило, являлись центральными и облеченными наибольшей властью столпами внутренней администрации. По европейским стандартам центральный отдел британского Министерства Внутренних Дел (Хоум офис), где в 1876 г. насчитывалось всего тридцать шесть постоянных служащих, был до абсурда мал, и то же самое можно было сказать про другие главные министерства. Пока министерства оставались столь небольшими, они нередко возглавлялись отпрысками дворянских семей (джентри), но когда в конце девятнадцатого века начался стремительный рост правительственных учреждений, высшие должности в различных гражданских службах быстро заняли представители новой элиты, которые по происхождению в большинстве своем были выходцами из среднего класса, а по образованию — выпускниками различных паблик-скул и Оксбриджа.

Как и можно было ожидать, учитывая европейские традиции, Министерство Иностранных дел (Форин офис) и дипломатическая служба были намного аристократичнее, чем внутренние государственные службы. Говоря о периоде с 1898 по 1914 год, Зара Стейнер отмечает, что «все клише по поводу служащих Форин офис были чистой правдой; в действительности это министерство представляло собой оплот класса землевладельцев, и для того, чтобы сохранить его характер и клановую структуру, делалось все возможное <...> между 1908 и 1913 гг. девять из шестнадцати кандидатов были выпускниками Итона <...> в дипломатическом корпусе к этому классу питали еще более очевидное пристрастие и в предвоенный период социальный круг скорее сужался, чем расширялся. В дипломатическом корпусе были хорошо представлены наиболее выдающиеся семьи Англии. Из 23 секретарей, получивших назначение между 1908 и 1913 гг., восемь были сыновьями лордов и два — баронетами». В тот же период среди добившихся успеха кандидатов на дипломатические посты «не менее 25 из 37 являлись выпускниками Итона».

В противоположность дипломатическому корпусу, ни Министерство по делам колоний, ни Министерство по делам Индии не пользовались особой популярностью у аристократии и джентри. Что касается Министерства по делам Индии, «в начале 1850-х годов, когда назначения все еще устраивались по протекции, более четверти из вновь назначенных чиновников имели дворянское происхождение. Но в период между 1854 и 1856 гг., когда кандидаты стали добиваться назначения на должность в открытых конкурсах, число землевладельцев среди чиновников снизилось, причем чрезвычайно стремительно и резко — в 1860-е годы оно составляло одну десятую всех служащих, а в 1890-е — всего 6 процентов». Единственной сферой деятельности этих министерств, которая действительно сохраняла популярность среди аристократов, была служба при дворах и в штатах различных вице-королей, губернаторов и проконсулов Британской империи. Должности при этих дворах давали возможность расширить свой кругозор, приятно провести время и завязать полезные знакомства. На подобных должностях аристократы составляли представление о Британской империи и проникались чувством имперской гордости; однако эта служба вовсе не налагала на аристократов обязательства провести всю жизнь вдали от родины, в неблагоприятном климате, в социальной изоляции или же среди людей, которых они считали во всех смыслах ниже себя. Отдавая справедливость британской аристократии, отметим, что немного найдется еще стран, где социальная элита в изобилии поставляла добровольцев для ссылки длиной в полжизни. Более того, в пользу подобной службы можно отметить, что будущие правители империи в молодые годы знакомились с колониями, прежде чем занять в Лондоне облеченные влиянием и властью посты. Воздействие имперского образа мыслей на поздневикторианскую и эдвардианскую элиту было огромным, и вспоминая колониальную службу Уинстона Черчилля, «политическое детство» лорда Мильнера в Южной Африке, или же сходные эпизоды из биографий так называемых «твердолобых» тори 1911 года, понимаешь, что истоки подобного мышления таятся в личном жизненном опыте.


среда, 24 июня 2015 г.

Преемственность власти по английски

Сначала Англию завоевал Рим. Ну, то есть, римляне первые, кто записал про то, что они завоевали Англию.

Потом римляне ушли, но счастье было недолгим. Англию завоевали Англы и Саксы.

Потом пришли Норманны и наваляли люлей Англам и Саксам. Они грабили, убивали и еб%ли гусей все, что шевелится...

Потом Англы и Саксы кое-как объединились и начали выгонять норманнов. Те выгоняться не хотели...

Потом норманны объединились, и завоевали Англию.

Потом норманны опять разъединились, и съеб%ли в свою Данию.

Потом пришел Вильгельм со своими нормандцами, и окончательно нагнул саксов.

Впрочем, его род долго не протянул, и началась война Стефана и Мод... Что характерно, оба из Франции.

В итоге королем стал Генрих Плантагенет, сын Мод, граф Анжуйский. Жена у него, что тоже характерно, герцогиня Аквитанская.

Потом Генрих начал войну с женой, с сыновьями, потом сыновья начали разборки между собой, Францией, и зачем-то им понадобившимися арабами.

Пока они так веселились, король Франции выгнал их быстро, решительно на мороз в Англию. Что очень не понравилось местным баронам, которые начали с ними воевать.

Потом с баронами заключили мир, на радостях завоевали Уэльс, Шотландию и Францию. Правда, Шотландию и Францию потом все равно просрали...

Потом Плантагенеты поделились на Ланкастеров и Йорков и начали весело выпиливать друг друга. Да так преуспели, что королем Англии стал приплывший из Франции бастард Генрих Тюдор, женившийся на незаконнорожденной принцессе.

Генрих, его сын Генрих, его внучки Мария и Елизавета решили заняться более приятным делом - а именно, выпиливанием лордов, до того, как те начнут войну. И справлялись с этим в общем не плохо, вот только совсем забыли про личную жизнь и престол Англии достался шотландцу Якову Стюарту.

Яков и его сын Карл были люди гуманные, за что и пострадали. Если Тюдоры сначала убивали, а потом грабили, то Стюарты грабили, но не убивали. Не вытерпев такого деспотизма англичане восстали и отрубили Карлу голову.

Повоевав друг с другом пару десятилетий, Стюартов таки вернули, но не надолго - лет на тридцать.

После чего из Голландии высадился Вильгельм Оранский, прогнал Якова Второго, с тем, чтобы престол в итоге достался немецкой династии из Ганновера.

Не правда ли господа, какая восхитительная преемственность власти, какая непрерывность... куда там нашей лапотной России.